Цитаты в картинках. "Анна Каренина" Л.Н

До начала спектакля вопрос к постановщику:

- Марк Григорьевич, почему вы решили соединить Толстого и его великий роман с Набоковым?

Делать очередную инсценировку не хотелось - их множество, как и экранизаций, причём удачных хватает. Когда я заново прочитал лекции по русской литературе Набокова, мгновенно подумал - хорошо бы скрестить лучшие сцены из романа с его размышлениями, всегда такими индивидуальными, оригинальными. Он, я бы сказал, капризный великий литератор, не признавал многих из своих коллег, а тут я увидел его влюбленность в Толстого.

Ещё бы, Толстого он сравнивал со светом, а Пушкина - всего лишь со свечой. Как-то обидно мне - за любимого Пушкина.

В 28-м году Набоковым было даже написано стихотворение, которое так, кажется, и называлось - Толстой, где Набоков выражает свои читательские восторги Льву Николаевичу. Он разделял публицистику Толстого с его художественным гением, многократно в своей лекции говорил, что не надо обращать внимание на Толстого-мыслителя, обличителя, а надо смаковать каждое слово его прозы. Меня тут спросили: "Ты против Набокова?" Нет, спектакль этот - мой скромный читательский диалог с великим Набоковым, который великого Толстого нам преподносит.

Но вот третий звонок. Зал полон: кто-то пришёл на "Анну Каренину", а гурманы - на Набокова, удивительно трактующего Толстого, совсем не как "зеркало русской революции". Что даст такое сведение на сцене двух гениев? А на новой сцене Никитских ворот - огромные, метра по три каждый шесть профилей фигур из оргстекла, мужских и женских - жёсткие цилиндры, ветреные кринолины... Они будут легко вращаться (потому что на колесиках) в светском обществе. Немые свидетели грехопадения красавицы Анны.

Надо сказать, что идея режиссера вывести в качестве соавтора спектакля великого Набокова оценивается с первых же сцен и несёт свет знаний зрителю. В цивильном костюме, очках лектор (Денис Юченков) ведёт читателя по страницам романа, как по лабиринту, акцентирует его внимание на ключевых моментах, разматывает причинно-следственные связи разыгрывающейся трагедии. А Розовский, как на следственном эксперименте выводит сцену за сценой: брат Анны - Стива Облонский (Владимир Давиденко), уличённый в связи с гувернанткой, надеется, что все обойдётся, Левин (Александр Чернявский) представлен Кити (Афанасьева-Шевчук), которая не сводит глаз с Вронского (Максим Заусалин), а тот в свою очередь... Входит Анна (Наталья Троицкая-Кунгурова), стройная блондинка с гибким станом - хороша. Комментатор от лица Набокова излагает свою версию событий. Не лекция, а детектив, в котором напряжение нарастает с каждой минутой. И где мне особенно жалко чиновника Каренина, блестяще сыгранного Александром Масаловым. Постановщик Розовский переводит литературоведческий язык на язык театра - легко, со свойственной ему ироничной отстранённостью, но при этом чувственно.

Продолжение разговора по окончанию спектакля.

Марк Григорьевич, все больше возникают споры вокруг "Анны Карениной". Новому поколению с другим отношением к вопросу семьи и брака непонятно из-за чего трагедии: ну изменила, ну ушла от мужа - в чем проблема?

Должен сказать, что при подготовке спектакля я столкнулся с тем, что многие, особенно женщины, относятся к Анне Карениной как к живой женщине, а не как к персонажу или образу. В интернете они ведут с ней некую полемику. Я тут прочитал омерзительный, я бы сказал, клеветнический донос некой госпожи Воронцовой-Юрьевой - он называется "Анна Каренина - не божья тварь". Автор Анну оскорбляет, как на коммунальной кухне, да и многие женщины имеют свой взгляд на Каренину.

- Больше негативный или позитивный?

Одни её резко осуждают, видят в ней чуть ли не проститутку, другие стараются понять. Собственно, они ведут себя как то общество, которое описано Толстым, и это общество, между прочим, сегодняшнего дня. Мне хотелось, чтобы у каждой личности толстовского мира в спектакле было своё оправдание. Но самопознание ведёт одна Анна, отчего и после грехопадения происходит падение её меж колёс поезда. Симпатии Набокова, конечно, на стороне Анны: у неё единственная правота - она любит. Но весь мир против неё. "Наш развратный Вавилон" - , как пишет Толстой.

Я не встречала, чтобы так конкретно делался акцент на развратном Вавилоне - он у вас в пластике и на экране в эротических картинках Бердслея.

Об этом же говорит и Набоков: роман нравственный, а все люди... Грех был сам брак Анны - без большой любви, и роман с Вронским. Тоже греховен. Долли - та олицетворение любой нашей семьи, где если узнается о грехе, то чемодан не выкидывается на улицу. Наоборот- острые углы сглаживаются, все сохраняется, и люди живут по принципу Долли и Стивы. Таких пар миллионы, а благополучие их мнимое.

Так что когда Анну сегодня обзывают не божьей тварью, во мне кипит желание дать пощёчину за оскорбление, если бы такое сказал мужчина.

Эпитеты.
Среди самых изумительных отметим такие: «шлюпающие и шершавые » - прилагательные, великолепно передающие скользкую внутренность и грубую поверхность выбранных Облонским устриц...

тюлево-ленто-кружевно-цветное , описывающее толпу дам на балу.

Княгиня Щербацкая называет вялых стареющих завсегдатаев клубов шлюпиками - детское словцо, обозначающее крутое яйцо, ставшее совсем мягким и рыхлым от слишком долгого катания во время пасхальных игр, где яйца катаются и стукаются друг об друга.

Жесты.
Анна, разговаривая с Долли о «способности все забыть», «делает жест перед лбом».

Анна: «Помню и знаю этот голубой туман, вроде того, что на горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает все в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь все уже и уже...» (Глава 20.)

Самое удивительное в стиле Толстого то, что какие бы сравнения, уподобления или метафоры он ни употреблял, большинство из них служит этическим, а не эстетическим целям. Иными словами, его сравнения утилитарны, функциональны, автор воспользовался ими не для усиления образности, не для открытия нового угла зрения на ту или иную сцену, но для того чтобы подчеркнуть свою нравственную позицию. Поэтому я называю их толстовскими этическими метафорами или сравнениями .

Комментарии


Все смешалось в доме Облонских
Слово дом (в доме, домочадцы, дома) повторяется восемь раз в шести предложениях. Этот тяжеловатый и торжественный повтор дом, дом, дом, звучащий как погребальный звон над обреченной семейной жизнью (одна из главных тем книги), - откровенный стилистический прием.

Еще сырую утреннюю газету
По старой системе, принятой в России и во всем мире, хорошая печать требовала пропитывать бумагу влагой. Поэтому только что отпечатанная газета была сырой (с. 28).

Княгиня Щербацкая [князь Щербацкий] называет вялых стареющих завсегдатаев клубов шлюпиками - детское словцо, обозначающее крутое яйцо, ставшее совсем мягким и рыхлым от слишком долгого катания во время пасхальных игр, где яйца катаются и стукаются друг об друга.

У воспитанных русских людей наиболее распространенная и нейтральная форма обращения не имя, а имя-отчество: Иван Иванович или Нина Ивановна. Крестьянин может окликнуть другого Иваном или Ванькой, но вообще только кровные родственники, друзья детства или люди, служившие в одном полку, называют друг друга по имени. Я знал многих русских, с которыми дружил десятилетиями, но никогда бы не рискнул называть их иначе, чем Иван Иванович или Борис Петрович; поэтому та легкость, с которой степенные американцы становятся друг для друга Гарри или Биллами после двух стаканов виски, кажется бывшему Ивану Ивановичу совершенно немыслимой. <...>

Облонский с несколькими друзьями, в том числе Вронским и, вероятно, Алабиным, дает обед в честь знаменитой певицы (см. прим. 75); эти приятные планы окутывают его сон и переплетаются с последними газетными новостями: он большой любитель политической мешанины.

Граф Бейст, как слышно, проехал в Висбаден...
Облонский прочел о путешествии Бейста в Англию через Висбаден в пятницу, и единственная подходящая пятница - 11/23 февраля 1872 г. - день, с которого начинается роман.
Некоторые из вас, наверное, все еще недоумевают, почему мы с Толстым упоминаем подобные пустяки. Чтобы магия искусства, художественный вымысел казались реальными, художник иногда помещает их в особую историческую систему отсчета, ссылаясь на какой-либо факт, который можно легко проверить в библиотеке, этой цитадели иллюзий. Случай с графом Бейстом может служить великолепным примером в споре о так называемой реальной жизни и так называемом вымысле. С одной стороны, имеется исторический факт: некий фон Бейст, государственный деятель и дипломат, оставил два тома воспоминаний, где он с большой обстоятельностью перечисляет все остроумные реплики и политические каламбуры, придуманные им за долгие годы его политической карьеры. С другой стороны, перед нами Стива Облонский, с головы до пят созданный Толстым, - и встает вопрос: кто же из них более живой, более реальный, более достоверный - настоящий, невыдуманный граф Бейст или вымышленный князь Облонский? Несмотря на свои мемуары - многословные, тягучие, полные избитых клише, милейший Бейст так навсегда и остался ненатуральной и условной фигурой; между тем как никогда не существовавший Облонский - бессмертный, живой человек. Скажу больше: сам Бейст слегка оживает, попадая в толстовский вымышленный мир.

Часовщик
В домах русских господ часовщики (здесь это немец) приходили раз в неделю, обычно по пятницам, чтобы проверить и завести настольные, настенные и дедовские часы. В этом отрывке назван день недели, когда начинается действие. Для романа, где время играет столь важную роль, часовщик - самое подходящее лицо, чтобы на свой лад «завести» действие.

Молодые женщины из окружения Кити никогда не выходили на улицу без гувернантки или матери. Их можно было увидеть в определенный светский час на определенном модном бульваре, и тогда за ними следовал лакей - для защиты и для престижа.

Назвав мужа Натали Щербацкой, дипломата с исключительно изысканными манерами, Львовым, Толстой пользуется производным именем от «Льва», тем самым подчеркивая другую сторону своей собственной личности, особенно юношеское стремление быть совершенно comme il faut .

Лиловые и красные нижние юбки и чулки пользовались большим успехом у молодых парижанок приблизительно в 1870 г. - и московские модницы, конечно, подражали парижской моде. У Кити, вероятно, были полотняные или кожаные полусапожки на пуговках.

Сын Толстого, Сергей Львович, в своих записках об «Анне Карениной» говорит: «Дамы особенно дорожили мазуркой: на нее кавалеры приглашали тех дам, которые им больше нравились».

счет... Этот литературный обед стоит двадцать шесть рублей, включая «чаевые», поэтому доля Левина составила 13 рублей (примерно 10 долларов в то время). Двое мужчин взяли две бутылки шампанского, немного водки и по крайней мере одну бутылку белого вина (с. 62).

князь... Манера обращения княгини Щербацкой к мужу - старомодный «московизм». Заметьте также, что князь называет своих дочерей «Катенька» и «Дашенька» на старый русский лад, не прибегая к англизированным новомодным сокращениям «Кити» и «Долли».

«Знаменитый канкан... всего лишь кадриль, которую танцуют полные люди». (Аллен Додворт. «Танцы и их связь с образованием и общественной жизнью», Лондон, 1885)

Пробежал и начальник станции в своей необыкновенного цвета фуражке. Очевидно, что-то случилось необыкновенное...
На самом деле никакой связи между двумя прилагательными нет, но повторы характерны для стиля Толстого с его неприятием фальшивых красивостей и готовностью допустить любую тяжеловесность, лишь бы она напрямую вела к сути. Сравните похожее сочетание слов «неторопливый» и «торопливо», которые встречаются через пятьдесят страниц. Фуражка начальника станции была ярко-красного цвета.

Тютьк и
Этим существительным множественного числа грубоватый князь называет молодых вертопрахов, недалеких и фатоватых. Оно не очень подходит к Вронскому, которого, по-видимому, имеет в виду отец Кити; Вронский, возможно, тщеславен и фриволен, но кроме того он честолюбив, умен и настойчив. Читатель услышит любопытное эхо этого причудливого слова в фамилии парикмахера («Тютькин-куафер »): проезжая перед смертью по улицам Москвы, Анна скользит рассеянным взглядом по вывеске с этим именем, ее поражает нелепое несоответствие русской комической фамилии чопорному французскому существительному «куафер», и в следующее мгновение она уже думает о том, что может развлечь Вронского этой шуткой.

Чтобы понять некоторые важные обстоятельства ночного путешествия Анны, читатель должен отчетливо представлять себе вот что: Толстой без разбора называет плюшевые сиденья в вагоне то «диванчиками», то «креслами». Оба названия правильны - диван с каждой стороны купе делился на три кресла. Анна сидит, повернувшись лицом к северу в правом углу у окна, и может видеть окна слева напротив. Слева от нее сидит ее горничная Аннушка (которая путешествует в том же вагоне, а не вторым классом, как во время поездки в Москву). С другой стороны, еще восточнее, у самого прохода в левой части вагона, восседает толстая старуха, испытывающая неудобства от смены жары и холода. Прямо напротив Анны старая больная дама укладывается спать, две другие занимают места напротив, и Анна обменивается с ними краткими репликами.

фонарик
В 1872 г. этот фонари к для путешествий - примитивное приспособление со свечой внутри, рефлектором и металлической ручкой, которую можно было прикрепить к подлокотнику железнодорожного кресла.

Долли и Кити Щербацкие и их родители сочетают традиционную обрядовую сторону религии со старомодной добродушной верой, которую одобряет Толстой. В 70-е гг., сочиняя роман, он еще не проникся жгучей ненавистью к обрядовой стороне православия.

зубы Вронского... На протяжении всего романа Толстой несколько раз возвращается к чудесным, правильным зубам Вронского. Когда он улыбается, сплошные зубы образуют ровный ряд цвета слоновой кости, но перед его исчезновением со страниц романа, в восьмой части, его создатель, наказывая Вронского, вернее - его великолепную внешность, награждает его мастерски описанной зубной болью.

В каждом человеке в той или иной степени противодействуют две силы: потребность в уединении и жажда общения с людьми, - которые принято называть «интроверсией», то есть интересом, направленным в себя, к внутренней жизни духа и воображения, и «экстраверсией» - интересом, направленным на внешний мир людей и осязаемых ценностей.
Отсюда уже рукой подать до проблем, занимавших Толстого, в ком художник боролся с проповедником, великий интроверт - с сильным экстравертом.
Толстой, конечно, осознавал, что в нем, как и во многих других писателях, происходит борьба между желанием творческого уединения и стремлением слиться со всем человечеством, борьба между книгой и обществом. По толстовскому определению, к которому он пришел, уже закончив «Анну Каренину», творческое уединение равноценно эгоизму, самоупоению, то есть греху. И наоборот, идея растворения во всечеловеческом для Толстого означала Бога - Бога-в-людях и Бога-всеобщую-любовь. Толстой призывал к самоотречению во имя всемирной божественной любви. Иными словами, по мысли Толстого, в личной борьбе между безбожным художником и богоподобным человеком победить должен последний, если он хочет быть счастливым. Нужно отчетливо представлять себе эти духовные реальности, чтобы понять философский смысл рассказа «Смерть Ивана Ильича » .

Иван, конечно же, - русский вариант древнееврейского имени Иоанн, что в переводе означает: «Бог благ, Бог милостив». Ильич - сын Ильи; это русский вариант имени «Илия», которое переводится с древнееврейского как «Иегова есть Бог». <...>

Во-первых, я считаю, что это история жизни, а не смерти Ивана Ильича. Физическая смерть, описанная в рассказе, представляет собой часть смертной жизни, всего лишь ее последний миг. Согласно философии Толстого, смертный человек, личность, индивид, человек во плоти физически уходит в мусорную корзину Природы, дух же человеческий возвращается в безоблачные выси всеобщей Божественной Любви, в обитель нирваны - понятия, столь драгоценного для восточной мистики. Толстовский догмат гласит: Иван Ильич прожил дурную жизнь, а раз дурная жизнь есть не что иное, как смерть души, то, следовательно, он жил в смерти. А так как после смерти должен воссиять Божественный свет жизни, то он умер для новой жизни, Жизни с большой буквы.

Во-вторых, надо помнить, что рассказ написан в марте 1886 г., когда Толстому было около 60-ти и он твердо уверовал в толстовское положение, утверждавшее, будто сочинять шедевры литературы - греховно. Он твердо решил, что если когда-нибудь и возьмется за перо после великих грехов своих зрелых лет, «Войны и мира» и «Анны Карениной», то будет писать лишь простодушные рассказы для народа, благочестивые поучительные истории для детей, назидательные сказки и тому подобное.
В «Смерти Ивана Ильича» то и дело попадаются не вполне чистосердечные попытки такого рода, породившие образцы псевдонародного стиля, но в целом побеждает художник. Этот рассказ - самое яркое, самое совершенное и самое сложное произведение Толстого.

Возможно, и даже наверняка, вам попадались чудовищные учебники, написанные не педагогами, а демагогами - людьми, которые разглагольствуют о книге, вместо того чтобы раскрыть ее душу. Вероятно, они уже втолковали вам, что главная цель великого писателя и, конечно же, главный ключ к его гению - простота. Предатели, а не преподаватели.
Читая экзаменационные сочинения сбитых с толку студентов обоего пола о том или ином авторе, я часто натыкался на подобные фразы - возможно, запавшие им в память в самом нежном возрасте: «Его стиль прелестен и прост», или: «У него простой и изысканный слог», или «Стиль его прост и совершенно очарователен». Запомните: «простота» - это вздор, чушь. Всякий великий художник сложен. Прост «Сэтердей ивнинг пост». Прост журналистский штамп. Прост «Эптон Льюис». Просты пищеварение и говорение, особенно сквернословие. Но Толстой и Мелвилл совсем не просты .
У толстовского стиля есть одно своеобразное свойство, которое можно назвать «поиском истины на ощупь». Желая воспроизвести мысль или чувство, он будет очерчивать контуры этой мысли, чувства или предмета до тех пор, пока полностью не удовлетворится своим воссозданием, своим изложением. Этот прием включает в себя так называемые художественные повторы, или плотную цепочку повторяющихся утверждений, следующих одно за другим, - каждое последующее выразительней, чем предыдущее, и все ближе к значению, которое вкладывает в него Толстой. Он продвигается на ощупь, разрывает внешнюю оболочку слова ради его внутреннего смысла, очищает смысловое зерно предложения, лепит фразу, поворачивая ее и так и сяк, нащупывает наилучшую форму для выражения своей мысли, увязает в трясине предложений, играет словами, растолковывает и растолстовывает их. Другая особенность его стиля - яркость, свежесть детали, сочные, живописные мазки для передачи естества жизни. Так в 80-е гг. в России не писал никто.

Вешая гардину и упав с лестницы, он [Иван Ильич] смертельно повредил левую почку (это мой диагноз, в результате у него, вероятно, начался рак почки), но Толстой, не жаловавший врачей и вообще медицину, намеренно темнит, выдвигая другие предположения: блуждающая почка, желудочная болезнь, даже слепая кишка, которая уж никак не может быть слева, хотя она упоминается несколько раз. Позже Иван Ильич мрачно шутит, говоря, что на этой гардине он, как на штурме, потерял жизнь.

Заметная особенность рассказа - то, что когда начинается повествование, Иван Ильич уже мертв. Однако между мертвым телом и людьми, обсуждающими эту смерть и оглядывающими покойника, разница невелика, поскольку, с точки зрения Толстого, существование этих людей равноценно смерти заживо, а не жизни. В самом начале мы обнаруживаем одну из многочисленных тем рассказа - бесчувственную пошлость, бессмысленность и бездушность жизни городского чиновничества, в которой сам Иван Ильич совсем недавно принимал живое участие.

Эгоизм, фальшь, лицемерие и прежде всего тупая заведенность жизни - наиболее характерные ее свойства. Эта тупая заведенность ставит человека на уровень неодушевленных предметов, поэтому неодушевленные предметы тоже включаются в повествование, становясь действующими лицами рассказа.

Владимир Набоков. "Лекции по русской литературе"

Анна Каренина. Не божья тварь

роман о романе, сценарий-эссе

Посвящается

Московской городской клинической психиатрической больнице №4

имени П.Б. Ганнушкина;

Институту социальной и судебной психиатрии им. В.П. Сербского;

трамвайной остановке «Клиника П.П. Кащенко» на Загородном шоссе.

Обращение к дуракам

Предупреждаю сразу: или немедленно закройте мое эссе, или потом не упрекайте меня в том, что я в очередной раз грубо избавила вас от каких-то там высоконравственных розовых очков, которые так успешно, как вам казалось, скрывали ваше плоскоглазие и круглоумие.

Введение. Мифы о Карениной

Мне всегда было интересно узнать, каким местом думают литературные критики, а также писатели, а также поэты, а по большому счету и литературоведы всех мастей в момент написания какой-нибудь своей критико-литературоведческой статьи или на худой конец какой-нибудь броской фразы типа довлатовской: "Самое большое несчастье моей жизни – гибель Анны Карениной ". Такой пошлой фразы от Довлатова я не ожидала. Ну да, допился человек чуть ли не цирроза печени, а вот нет у него других несчастий в жизни, кроме как гибель Карениной!..

Или взять «Лекции по русской литературе» Владимира Набокова. Каким же надо было быть поверхностным читателем, чтобы увидеть в романе Толстого «Анна Каренина» все с точностью до наоборот! А то и того хуже… Но я подробно остановлюсь на Набокове позже, а пока продолжу риторически восклицать: так чем же они думают, эти любители пустых лекций и эффектных фраз?

С некоторых пор я знаю печальный ответ: они думают глазами. Они прочитывают только то, что легче всего прочитать – то есть то, что нарочно положено автором на самую поверхность, а потом выдают продукт своего элементарного зрительного процесса за некий интеллектуальный креатив.

Вот скажет, к примеру, герой какой-нибудь пьесы: «Как я ненавижу сосиски!» – а потом на протяжении двухсот страниц будет с удовольствием эти сосиски поедать. И что же напишут критики и лекторы в одном лице? Они напишут, что герой ненавидел сосиски. Почему? Потому что герой так сказал. Вот и весь аргумент.

Или, к примеру, наоборот: «Я обожаю сосиски! – громко заявит героиня какого-нибудь романа. – Без сосисок нет жизни, нет счастья!» – а потом сама же эти сосиски и выбросит с гадливым выражением лица. Но критики этого гадливого выражения даже не заметят! И ни за что не догадаются, что громкие слова о любви к сосискам крайне противоречат поступкам героини, что с любимыми так не поступают, и значит, героиня лжет – и значит, автор очень хочет, чтобы читатели это все-таки поняли.

Но автор зря волнуется. Читатели этого тоже не поймут. Потому что читатели анализируют произведение тем же органом, что и критики с литературоведами – глазами. При этом они видят только то, что в глаза бросается само – бросается намеренно, и даже слишком намеренно, чтобы, по тонкому замыслу автора, как раз и возбудить в читателе недоверие, чтобы как раз и побудить читателя заглянуть поглубже, чтобы как раз и пробудить в читателе мысль.

Разница между создателем и потребленцем огромна. Это пропасть, перешагнуть через которую практически невозможно. Создатель творит – он мыслит, он мучается, он прилаживает одно к другому, он изменяет, отсекает лишнее, выискивает недостающее, переписывает снова и снова в поисках того эликсира жизни, который сделает его роман сначала живым, а потом и бессмертным. Потребленец же ничего не создает. Он просто приходит, просто смотрит в меню и просто ест. Его мозги ничего не производят, поэтому ему всегда скучно: сначала ему скучно давно, а потом ему становится скучно заранее. Эликсир жизни, над которым так мучительно бился писатель, для потребленца всего лишь соус, о котором он никогда не знает сам – хорош ли. Потребленец ждет, когда ему скажут. И ему обязательно скажут – и он это обязательно повторит.

Именно с такими лжекритиками и лжелитературоведами я столкнулась при чтении их откровенно поверхностных «суждений» о «Дневнике» Марии Башкирцевой и пьесы Шекспира «Гамлет». И, как я убедилась, точно так же обстоит дело и с «Анной Карениной». И даже хуже.

Когда смысл романа для меня окончательно уяснился, и более того: когда поступки главной героини, как раз и составляющие смысл всей ее жизни и единственную причину ее смерти, окончательно вышли из сумрака противоречий и лжи, я наконец просмотрела критику, посвященную роману, и пришла в ужас. Все буквально в один голос талдычили как заведенные только то, что первым выхватил глаз и что на самом деле являлось вовсе не истиной, а лишь поводом к поиску ее.

Отличить истину от предлога к поиску истины не сумел ни один из них. Хотя истина настолько автором не скрывалась, что помимо косвенных фактов – помимо всех этих примет и зарубок, т.е. всей этой пищи к необходимым размышлениям – была даже и прямо им высказана. Беда только, что прямо высказана эта истина была им лишь однажды и в самом-самом конце – вот критики и пропустили…

В итоге и пой сей день благополучно блуждают в умах читателей пустейшие мифы, которые продолжают неспешно взращивать и дальше школьные учителя и преподаватели высших учебных заведений. Вот эти бредовые мифы:

Анна несчастна в браке с Карениным.

Анна не любит мужа, потому что его невозможно любить.

Анна любит Вронского.

Анна жертвует своим положением в обществе ради любви.

Она пожертвовала ради Вронского вообще всем.

Она смело решается отстаивать свое право на любовь.

Она гибнет под влиянием бездушного света, не пожелавшего позволить ей любить.

Анна любит сына.

Анна несчастна в разлуке с сыном.

Анна – глубоко чувствующая натура.

Анна – крайне совестливая личность, имеющая глубокую нравственную природу.

Вронский – пошлый эгоист, которому важнее развлекаться, чем думать об Анне, которая ради него пожертвовала всем.

Каренин – бездушное холодное существо, которое иногда почему-то способно на высокие поступки.

Каренин не способен на любовь.

Каренину глубоко плевать на Анну.

Каренин озабочен только своим положением в свете, а больше его ничего не интересует.

Все это ложь от первого до последнего пункта – ложь, порожденная леностью ума и скудостью литературного чутья создавших ее. Я была буквально потрясена, когда, освежив память, весь этот бред сивой кобылы обнаружила в учебнике русской литературы для 9-го класса средней школы (издание 15-е, доработанное; Москва, изд. " Просвещение", 1982 г ., составители М.Г. Качурин, Д.К. Мотольская).

И в этом учебнике – в этом аж пятнадцатом переиздании! – черным по белому было написано, что «Анна Каренина – один из обаятельнейших женских образов русской литературы. Ее ясный ум, чистое сердце, доброта и правдивость притягивают к ней симпатии лучших людей в романе – сестер Щербацких, княгини Мягкой, Левина», а также прочая муть, которую я непременно разберу ниже.

Но особенно постарался Набоков. Меня кидало в дрожь возмущения, когда я читала в его лекции, что Анна, по мнению Набокова, «очень добрая, глубоко порядочная» женщина, что «честная несчастная Анна» «обожает своего маленького сына, уважает мужа» – и так далее и тому подобная ложь.

И ладно бы это еще говорил какой-нибудь рядовой читатель, с которого и спрос небольшой, но доктор французской и русской литературы в Кембриджском университете… но профессор русской и европейской литературы в Корнельском университете… Как он мог не увидеть сто раз сказанного Толстым ни об Анне, ни о ее муже, а взять только самый поверхностный слой, только те реплики, те косвенно произнесенные слова, которые вовсе не являются авторской характеристикой, а принадлежат самой Анне – и выдать ее слова за истину?!

Как можно было полностью исключить, буквально не заметить и никоим образом не проанализировать вполне ясную причинно-следственную связь ее поступков и поступков ее мужа?! Поразительно.

На протяжении всего романа Анна только и делает, что совершает одну подлость за другой, при этом то и дело оправдывая себя и обвиняя других, как делает всякий негодяй, но Набоков этого словно и не замечает и с умилением повествует о том, что Анна Каренина – «натура глубокая, полная сосредоточенного и серьезного нравственного чувства».

Впрочем, в одном месте Набоков почти проговорился… «Двойственная природа Анны просвечивает уже в той роли, которую она играет при первом появлении в доме брата, когда своим тактом и женской мудростью восстанавливает в нем мир и в то же время, как злая обольстительница, разбивает романтическую любовь молодой девушки».

Я сейчас даже не буду говорить о том, что ни такт, ни женская мудрость в природе Анны даже не ночевали, а помирить супругов ей помогли фамильные хитрость и лживость, а вот на злую обольстительницу внимание обращу. Потому что в первом варианте фраза звучала несколько иначе: « «Нужно отметить, что Анна, с такой мудростью и тактом помирившая поссорившихся супругов, одновременно приносит зло, покорив Вронского и разрушив его помолвку с Кити».

Согласитесь: одно дело «как злая обольстительница», тут силен эффект допущения (как), помноженный на снисходительный смысл обольстительницы, а другое дело «приносит зло» – здесь категоричность и никакого смягчения. Видимо, по этой причине данный вариант и был вычеркнут Набоковым…

Вообще поверхностность его прочтения, доведенная до неприличия, заставляла меня буквально таращить глаза. Вот, например, что пишет Набоков о той сцене, где задавило сторожа и Вронский дал его вдове 200 рублей: « Вронский хладнокровно помогает семье покойного лишь потому, что Анна беспокоится о ней. Замужние великосветские дамы не должны принимать подарков от незнакомых мужчин, а Вронский делает Анне этот подарок».

Эта набоковская пошлость, это профессорское жеманство, это литературоведческое покачивание бедрами меня шокировало. Что значит «хладнокровно помогает»? Я бы еще поняла употребление этого эпитета при описании убийства и прочих зверств, но хладнокровно помогать?.. Надо же было так вывернуть фразу коленками внутрь… И что значит «делает этот подарок»?! Где, в каком контексте он выкопал эту дешевку?! Во-первых, Вронский по натуре чувствителен и жалостлив – и он всегда был таким. Именно эти его природные черты и заставили его дать денег вдове погибшего сторожа. Именно эти черты позже заставят его оставаться с Анной даже тогда, когда она превратит их совместную жизнь в окончательный ад для Вронского – Вронский, на тот момент страстно мечтая избавиться от нее, будет глубоко ее жалеть, а потому продолжит приносить себя в жертву своей жалости к Анне.

Но это всего лишь во-первых. А во-вторых, в романе все было вообще не так. Никакой этой пошлости – этого безобразного, выдуманного Набоковым подарка – там не было. А было вот что.

Задавило сторожа. Вронский со Стивой побежали узнавать, что случилось. Анна и мать Вронского вошли в вагон и все узнали еще раньше мужчин от дворецкого. Мужчины вернулись. Стива стал ахать и охать, на его глазах слезы. Вронский же «молчал, и красивое лицо его было серьезно, но совершенно спокойно».

Значит ли это, что Вронский бесчувственный монстр, а Стива образец сострадания? Да вовсе не значит! Стива, обожающий поплакать, любит только себя и абсолютно равнодушен к другим. Спокойное же выражение Вронского может говорить о его нежелании выносить свои эмоции на всеобщее обозрение.

Далее Стива громко убивается из-за несчастья, Каренина взволнованно спрашивает, а нельзя ли что-нибудь сделать для семьи. Услышав это, Вронский словно очнулся, для него эти слова прозвучали как напоминание о необходимом действии, которое не то чтобы не пришло ему в голову без этого напоминания, а просто в минуту настоящего потрясения происшедшим это выпало у него из головы. «Вронский взглянул на нее и тотчас же вышел из вагона». Причем, заметим, вышел молча, никому ничего не объясняя. Потом он вернулся, и так бы никто ничего и не узнал, если бы не случайность – Вронского догнал начальник станции с вопросом, кому передать деньги.

Кстати, когда Вронский вернулся, жалостливый Стива, еще десять минут назад убивающийся по погибшему сторожу, «уже разговаривал с графиней о новой певице»…

Кстати, Вронский и еще раз захочет пожертвовать деньги – бедному художнику Михайлову. И даже постарается сделать это тактично – заказав ему портрет Анны.

Так вот, разве вся эта история с деньгами для вдовы была со стороны Вронского каким-то пошлым подарком, как облизал его поступок Набоков? Нет, конечно. Это был обычный поступок доброго человека, укладывающийся в кодекс чести Вронского. Представьте себе, что это вы пожертвовали деньги умирающему от рака человеку – разве не омерзительно было бы выдавать этот нормальный человеческий поступок за какой-то там подарок своей любимой? Вот и я о том же.

И, кстати, Толстой, уделяющий огромное внимание деталям, ни словом не показал нам реакцию самой Анны на этот поступок Вронского. Про Стиву он не забыл – реакция Стивы была расписана Толстым как по нотам. А вот про Анну – тишина. Ни взгляда, ни слова. Как будто он хотел этим сразу дать читателям понять, что Анне было вообще все равно, что Вронский кому-то там помог.

Однако профессор Набоков ничего этого даже и не заметил.

Точно такую же вопиюще пошлую гадость Набоков позволяет себе еще дважды: в характеристике самоубийства Анны, и в характеристикепопытки Вронского покончить с собой.

Утверждая, что глава, в которой описана эта попытка Вронского, «неубедительна с художественной точки зрения, с точки зрения структуры романа» (полная чушь), Набоков преспокойно сообщает, что данная попытка Вронского покончить с собой – это всего лишь «незначительное событие», которое зачем-то неудобно «вклинивается в тему сна-смерти» и тем самым «стилистически нарушает красоту и глубину самоубийства Анны».

Увидеть в самоубийстве «красоту», а в попытке самоубийства другого человека «незначительное событие» способен только очень равнодушный и лживый человек – под стать самой Карениной.

После этого мне перестала быть удивительна его фальшивая пустая лекция об этом романе, в которой Набоков убедительно доказал, что «роман состоит из 8 частей, а каждая часть - в среднем из 30 коротких глав по 4 страницы».

Мне перестал казаться странным даже тот факт, что в этой лекции Набоков вдруг с восторгом обнаружил, что в своем романе «Анна Каренина» гениальный Толстой использовал «жесты» героев, а также «эпитеты», а также «яркие комедийные черты», «поэтические сравнения», «вспомогательные сравнения», «примеры изобразительного мастерства», «уподобления и метафоры» и даже «морально-практические сравнения». Да, Набокову удалось проделать огромную мертвую работу и при этом так и не увидеть главного.

А между тем истина – простая, холодная, не скрываемая автором истина заключается в том, что Анна не любила никого и никогда. Ни Вронского, ни сына, ни мужа, ни дочь. Она вообще лишена этого чувства – она не умеет любить, и более того: она и не желает любить. А любовь, направленная не на нее, и вовсе раздражает ее, она не может спокойно ее наблюдать, она ее бесит, ее от нее воротит.

В сущности, эта красивая женщина – подчеркну: сногсшибательно красивая женщина – всего лишь обычный манипулятор. Подлый, разумеется, как и все манипуляторы, и опасный – если верить его вранью, но довольно простой и безвредный – если знать его законы и если обращать внимание не на слова, а на поступки манипулятора.

На красоту Карениной – откровенно противопоставляемой некрасивости Долли – в романе обращается огромное внимание, и это не случайно. Ее красота – это приманка и одновременно ловушка, скрывающая под собой ненасытного злобного высокомерного манипулятора, одержимого жалостью к себе, бесом превосходства и жаждой безоговорочной власти над жертвой.

Собственно, превосходство над всеми и безоговорочная власть над жертвой – это и есть единственная жизненная цель Карениной. Это все, что ее интересует и к чему она стремится по-настоящему.

Разумеется, подобная цель порождает подобные поступки, а они, в свою очередь, нуждаются в оправдании – и тут помощником Карениной становится жалость к себе.

Жалость к себе – единственное искреннее чувство Карениной, все остальные ее переживания фальшивы. Она буквально одержима жалостью к себе – и полным отсутствием жалости к другим. Ей не жаль никого, даже сына. Жалость к себе позволяет ей бесконечно оправдывать себя – бесконечно обвиняя других и намеренно вызывая в них устойчивое чувство вины. По неизменному мнению Карениной, во всех ее несчастьях всегда виноваты все, кроме нее. Она вообще делает всё, чтобы избежать ответственности за свои собственные поступки и при первой же возможности сваливает эту ответственность на другого – того, кто по доверчивости имел неосторожность полюбить ее или по врожденной порядочности взялся ей помочь.

Порядочные доверчивые люди – питательная среда любого манипулятора. И Каренина здесь не исключение – она играет на лучших человеческих чувствах, таких как доброта, доверчивость, искренность, порядочность и способность сострадать.

Порядочным людям можно очень долго внушать чувство вины и чувство долга по отношению к манипулятору. Особенно если этот манипулятор – красивая женщина.

Некрасивым манипуляторам в этом смысле, конечно, намного трудней – уродливая женщина-манипулятор вынуждена то и дело утомительно убеждать своих жертв в том, что у нее богатый духовный мир, медленно завоевывая жертву, тогда как красивой женщине-манипулятору трудоемкая демонстрация богатого духовного мира совершенно ни к чему, ей достаточно легкой универсальной приманки – красоты.

Кроме приманки красота в жизни Карениной исполняет и еще две важные (для любого манипулятора) функции – ее красота вынуждает жертву видеть в каждой примитивной подлости Карениной большой духовный смысл, а при раскрытии этих подлостей снова и снова всё ей прощать.

Таким образом, манипулятор может водить жертву за нос достаточно долго. Но однажды жертва неминуемо прозревает… Тогда манипулятор находит себе другую жертву. Или гибнет, если все жертвы исчерпаны. Другого финала ни у одного манипулятора нет.

Весьма определенным – и, разумеется, не случайным образом выведены в романе и родственники Анны. Брат, Степан Аркадьич Облонский, такой же никчемный человек, не способный ни к зарабатыванию денег, ни к их удержанию, ни к выгодной сделке. Все, чем он занят, это кутежи и любовницы, на это уходит не только его жалованье, но и приданое Долли (из чего можно сделать вывод, что женился Стива без гроша за душой).

Тетка Анны, княжна Варвара Облонская, имеет в свете весьма дурную репутацию приживалки, которая за деньги готова составить компанию кому угодно, даже тем, кого давно уже не принимают в приличных домах.

Еще одна тетка Анны, вырастившая ее, известна тем, что путем хитроумных комбинаций заставила Алексея Александровича Каренина чуть ли не шантажом жениться на племяннице – дело было обставлено так, что поведение Каренина, не совершившего ни одного неприличного поступка в отношении Анны, было намеренно выставлено в двусмысленном свете.

Неслучайна и еще одна параллель: Анна достигает своих целей посредством профессионального использования своей красоты, а ее родной брат – посредством все того же профессионального использования своего обаяния.

Таким образом, все представители семейства Облонских, к которому принадлежит и Анна, выставлены Толстым в весьма специфическом свете, не оставляющим ни малейших сомнений на их счет. Нечистоплотность методов, корыстолюбие, мотовство, неспособность к самостоятельному заработку и разгульный образ жизни – визитная карточка всех представителей семейства Облонских.

И так же не случайно все Облонские являются полной противоположностью семейству Щербацких. Некрасивая Долли и пышущая очарованием юности Кити не идут ни в какое сравнение с выхоленной красотой Карениной. Однако что бы она была без своей красоты, что бы она без нее делала, кому была бы нужна? Тогда как и Долли и Кити способны произвести на человека самое глубокое, самое теплое впечатление, которое не исчезнет с годами, а станет только сильней. В отличие от Карениной. От которой по прошествии недолгого времени Вронскому уже нестерпимо хочется избавиться, и в этом он уже почти готов признаться даже вслух.

Итак, роман «Анна Каренина» – это роман о женщине-манипуляторе, о ее жизни и смерти, триумфе и падении, а также о двух ее жертвах, муже и любовнике, которых она – сначала в силу своих личностных порочных наклонностей, а потом и находясь под постоянным разрушительным воздействием страшного наркотика (Анна была законченной морфинисткой), – старательно увлекала за собой в свою гибельную воронку. И если ее первой изрядно покалеченной жертве все-таки удалось остаться в живых – благодаря своевременному постороннему вмешательству, то вторая жертва, очутившись в полной духовной изоляции и уже не умея самостоятельно из нее выйти, оказалась полностью деморализованной и находящейся в абсолютной, хотя на тот момент уже и посмертной, власти манипулятора.

Удивительно, что все эти трагические результаты – дело рук одной неумной и пустой женщины. Неумной – потому что всего лишь из жажды хоть маленькой, хоть сиюминутной, но власти над жизнью другого человека она несколько раз отказывается от наивыгоднейших для нее сделок. В своей одержимости высокомерием у нее не хватает ума предоставлять любовнику хотя бы передышку в бесконечной цепи скандалов и провокаций, необходимых ей всего лишь для демонстрации своей непререкаемой власти. Из пустого тщеславия она умудряется испортить отношения со всеми, кто мог бы оказать ей поддержку и помощь.

Пустая же она потому, что ее в жизни не интересует вообще ничего – кроме желания соблазнять. И все. На этом ее интересы заканчиваются. Таким образом, ее жизнь в соответствии с этим единственным интересом должна представлять собой бесконечную цепочку все новых и новых воздыхателей. Если новый воздыхатель не сыскался – день прожит зря.

Тут можно возразить, что желание соблазнять, доведенное до единственного смысла всей жизни, и есть настоящее предназначение красивой женщины. Не буду спорить. Но, на мой взгляд, это все равно что посвятить жизнь бесконечному хождению по ресторанам с утра до вечера.

Умение соблазнять доведено Карениной до совершенства. До чистого математического расчета. Ибо увлеченность ею никогда не происходит сама по себе – это всегда продукт ее сознательного воздействия. Для чего ей это нужно? Соблазненный управляем. А жизнь соблазненного – в руках соблазнителя. То есть соблазнять – значит управлять, властвовать. Каренина же очень хочет властвовать. Она хочет, чтобы чужая жизнь зависела исключительно от нее, чтобы только в ее праве было казнить и миловать. Ей доставляет удовольствие видеть, как покой и счастье другого человека уничтожаются одним взмахом ее прелестной руки. Она наслаждается своей безнаказанной способностью отнимать у другого все, что ему дорого, и разрушать все, что приносит другому радость.

Разумеется, все это явлено в романе – четко и выпукло. И, разумеется, критики, литературоведы и профессора этого не заметили… Мне страшно подумать, скольким поколениям прямо со школьной скамьи и до последнего курса института вбивались в голову эти 16 пунктов фальшивок – ведь читали же роман сами учителя и профессора! Так почему же они с такой готовностью верили всяким неумным господам, только и способным ухватиться за самый поверхностный слой – поверхностней не бывает?

А режиссеры? Как они могли – читая роман и вовсю проникаясь, так сказать, психологией героев в расчете на будущий кинематографический шедевр – как они-то могли остаться на том же примитивном до жгучей пошлости уровне восприятия?

Не без душевного трепета открыла я статью Ф. Достоевского «Анна Каренина» как факт особого значения», боясь и там не обнаружить того, что с такой ясностью увиделось мне в романе. С огромным облегчением я прочла там то, что полностью соответствовало моим представлениям о Карениной:

«…душа человеческая останется та же <…> ненормальность и грех исходят из нее самой <…>в конце романа, в мрачной и страшной картине падения человеческого духа, прослеженного шаг за шагом, в изображении того неотразимого состояния, когда зло, овладев существом человека, связывает каждое движение его, парализирует всякую силу сопротивления, всякую мысль, всякую охоту борьбы с мраком, падающим на душу и сознательно, излюбленно, со страстью отмщения принимаемым душой вместо света, – в этой картине столько назидания для судьи человеческого, для держащего меру и вес, что, конечно, он воскликнет, в страхе и недоумении: «Нет, не всегда мне отмщение и не всегда аз воздам…»

Ненормальность и грех – вот что такое Каренина. Существо человека, которым овладело зло и связало каждое его движение. И зло взращивается им сознательно – «излюбленно». Такие люди есть и доныне. Они живут среди нас, они хитроумно воздействуют на нас, чтобы отнять у нас все, высосать из нас все, всю жизнь и всю душу – по капле до капли. И иногда им это вполне удается.








Далее - по 34-ю главку.

Двойственная природа Анны просвечивает уже в той роли, которую она играет при первом появлении в доме брата, когда своим тактом и женской мудростью восстанавливает в нем мир и в то же время, как злая обольстительница, разбивает романтическую любовь молодой девушки.

Вронский, поразительно красивый, но чересчур коренастый человек, чрезвычайно обходительный, но без всякого таланта, милый, но довольно заурядный , проявляет некоторую бесчувственность к Кити, которая впоследствии легко может перейти в бездушие и даже жестокость. Увлеченный читатель отметит, что торжествующий влюбленный в первой части книги не кто-то из молодых людей, а величавый Каренин с некрасивыми ушами. Мы подходим к главной морали книги: брак Карениных, где нет истинной любви, так же греховен, как любовь Анны к Вронскому . Здесь же, в первой части зарождается тема этой трагической любви, и вступлением к ней служат три супружеские измены, которые Толстой противопоставляет друг другу:

1) Долли, увядающая женщина 33-х лет, многодетная мать, находит любовную записку, написанную ее мужем Стивой Облонским молодой француженке, гувернантке их детей.

2) Брат Левина Николай, жалкая личность, живет с доброй, но необразованной женщиной, которую в порыве общественного рвения, свойственного этой эпохе, он забрал из дешевого публичного дома.

3) Последнюю главу первой части Толстой завершает историей Петрицкого и баронессы Шильтон - легкомысленным адюльтером без обмана и разрушения семейных уз.

Эти три случая незаконных связей - Облонского, Николая Левина и Петрицкого - как бы маячат на полях нравственных и душевных переживаний Анны. Нужно отметить, что трагедия Анны начинается в ту минуту, когда она встречает Вронского. Действительно, Толстой так выстраивает действие, что события первой части, происходящие за год до того, как Анна становится любовницей Вронского, бросают роковую тень на ее трагическую судьбу. С художественной силой и тонкостью, прежде русской литературе неведомыми, Толстой соединяет тему насильственной смерти с темой пылкой страсти Вронского и Анны. Роковая смерть железнодорожного сторожа, совпавшая с их знакомством, становится мрачным и таинственным предзнаменованием, соединившим их. Вронский хладнокровно помогает семье покойного лишь потому, что Анна беспокоится о ней. Замужние великосветские дамы не должны принимать подарков от незнакомых мужчин, а Вронский делает Анне этот подарок. Еще нужно отметить, что Анна стыдится и благородного жеста, и внезапного сближения, выросшего из случайной смерти или несчастного случая, словно это - первый шаг в ее неверности мужу, поступок, о котором нельзя упоминать в присутствии Каренина или Кити, влюбленной во Вронского. А всего острее Анна вдруг понимает, что это происшествие, ознаменовавшее ее встречу с Вронским и попытку уладить дела изменника-брата, - дурной знак. Ее охватывает непонятная печаль. Один прохожий говорит другому, что внезапная смерть - самая легкая. Анна слышит эту фразу, она западает ей в душу, чтобы впоследствии вырасти в нечто большее.

Хронология в «Анне Карениной» построена на уникальном для мировой литературы чувстве времени.
Каков был распорядок дня в состоятельных московских или петербургских домах в 70-е гг. прошлого века? Завтрак, около девяти часов, состоял из чая или кофе, хлеба с маслом или, как у Облонских, калача. Легкий ланч между двумя и тремя часами, а затем сытный обед около половины шестого, с русским ликером и французскими винами. Вечерний чай с пирогами, вареньем и разными русскими лакомствами подавался между девятью и десятью часами, после чего семья удалялась в свои покои, но наиболее легкомысленные ее члены могли завершить день ужином в городе в одиннадцать часов вечера или даже позже.

Действие романа начинается в восемь часов утра, в пятницу, 11 февраля (по старому стилю) 1872 г. Эта дата нигде не упоминается, но ее легко установить.

Из этого краткого анализа хронологии видно, что Толстой использует время как художественный инструмент всегда по-разному и в разных целях. Размеренный ход жизни Облонского в первых пяти главах подчеркивает однообразие его будней: с восьми часов утра до обеда примерно в половине пятого вечера его животное существование не может омрачить даже несчастье жены.
«Время» Левина перебивает размеренный распорядок Облонского резкими рывками в хронологической канве, сотканной Толстым, которые передают нервную, порывистую натуру.

Часть вторая состоит из 35 глав и начинается для всех участников в середине марта того же 1872 г., но затем мы становимся свидетелями любопытного явления: треугольник Вронский - Каренин - Анна проживает свою жизнь быстрее, чем одинокий Левин или одинокая Кити. Это прелестная деталь в структуре романа - пары живут быстрее, чем одиночки.

Ровно через два года после начала романа происходит сцена с мелом, как вам подсказывает этот временной указатель; но для читателя и Кити (посмотрите на некоторые указания в ее разговоре с Левиным за ломберным столом, когда они пишут мелом) почему-то прошел только год. И вот что удивительно: есть разница между физическим временем Анны и духовным временем Левина.

Мы проводим первую половину лета 1875 г. с Левиными и их родственниками, потом в июле Долли отправляется в экипаже в имение Вронского, чтобы поиграть там в теннис.

Облонский в конце концов получает прекрасную работу с большим окладом за те услуги, которые он оказал автору.

«АННА КАРЕНИНА»(1877)

Сюжет

Обычно я не пересказываю сюжета, но для «Анны Карениной» сделаю исключение, так как сюжет ее по природе своей нравственный. Это клубок этических мотивов, на которых нужно остановиться, прежде чем мы сможем наслаждаться романом на более высоком уровне.

Одна из самых привлекательных героинь мировой литературы, Анна — молодая, прекрасная женщина, очень добрая, глубоко порядочная, но совершенно обреченная. Выйдя замуж за чиновника с многообещающей карьерой, Анна ведет беззаботную светскую жизнь в самом блестящем петербургском обществе. Она обожает своего маленького сына, уважает мужа, на 20 лет ее старше, и ее кипучая, жизнерадостная натура охотно принимает все поверхностные удовольствия жизни. Встретив Вронского по дороге в Москву, она страстно влюбляется. Эта любовь переворачивает ее жизнь — теперь все, на что она смотрит, видится ей в другом свете.

В знаменитой сцене, когда Каренин встречает ее на петербургском вокзале, она вдруг замечает, как торчат у него уши. Раньше она никогда не обращала на них внимания, потому что никогда не оглядывала его критически, он был неотъемлемой частью той жизни, которую она безоговорочно принимала. Теперь все изменилось. Ее страсть к Вронскому — поток белого света, в котором ее прежний мир видится ей мертвым пейзажем на вымершей планете.

Анна не обычная женщина, не просто образец женственности, это натура глубокая, полная сосредоточенного и серьезного нравственного чувства, все в ней значительно и глубоко, в том числе ее любовь. Она не может вести двойную жизнь, в отличие от другой героини романа, княгини Бетси. Ее правдивая и страстная натура не допускает обмана и тайн. Она ничуть не похожа на Эмму Бовари, провинциальную фантазерку, сентиментальную распутницу, пробирающуюся вдоль осыпающихся стен к постелям чередующихся любовников. Анна отдает Вронскому всю жизнь, решается расстаться с обожаемым сыном — несмотря на терзания, которых ей это стоит — и уезжает с Вронским сначала в Италию, потом — в его имение в Центральной России, хотя эта «открытая» связь делает ее безнравственной женщиной в глазах безнравственного света. (В определенном смысле о ней можно сказать, что она осуществила мечту Эммы, которая хотела сбежать с Родольфом, но Эмма не знает мук расставания с сыном, и этой маленькой женщине неведомы угрызения совести.) Кончается тем, что Анна и Вронский возвращаются в город. Лицемерное общество шокировано не столько ее связью, сколько полным пренебрежением к светским приличиям.

В то время как Анна несет на себе всю тяжесть общественного негодования (она унижена и оскорблена, растоптана и «раздавлена»), Вронский, мужчина не очень глубокий, бездарный во всем, но светский, только выигрывает от скандала, его приглашают повсюду, он кружится в вихре светской жизни, встречается с бывшими друзьями, его представляют внешне приличным дамам, которые и на минуту не останутся рядом с опозоренной Анной. Он все еще любит Анну, но подчас его тянет к спорту и светским развлечениям, и время от времени он не отказывает себе в них. Анна истолковывает эти мелкие измены как знак его охлаждения к ней. Она чувствует, что может потерять его.

Вронский, вертопрах с плоским воображением, начинает тяготиться ее ревностью, чем только усиливает ее подозрения.

Доведенная до отчаяния грязью и мерзостью, в которой тонет ее любовь, однажды майским воскресным вечером Анна бросается под колеса товарного поезда. Вронский понимает слишком поздно, что он утратил. Весьма кстати для него и для Толстого начинается русско-турецкая война, и в 1876 г. он отбывает на фронт с добровольным ополчением. Наверное, это единственный запрещенный прием в романе: слишком уж он прост, слишком кстати подвернулся. Параллельная линия в романе, развивающаяся как будто совершенно независимо, — линия Левина и княжны Кити Щербацкой, его ухаживание и женитьба. Левин — самый автобиографический герой Толстого, человек с высокими нравственными ценностями и совестью с большой буквы. Совесть не дает ему покоя ни на минуту. Левин и отдаленно не похож на Вронского. Вронский живет только ради удовлетворения своих желаний. До встречи с Анной он ведет общепринятый образ жизни, даже в любви он готов заменить высокие идеалы условностями своего круга. А Левин — человек, считающий своим долгом постигать окружающий мир и найти в нем свое место. Поэтому его внутренняя природа постоянно меняется, он духовно растет на протяжении всего романа, он поднимается до тех религиозных идеалов, которые в это время Толстой вырабатывал для себя.

Рядом с этими главными героями действуют другие персонажи. Стива Облонский, легкомысленный, никчемный брат Анны; его жена Долли, урожденная Щербацкая, добрая, серьезная, исстрадавшаяся женщина, одна из идеальных героинь Толстого, вся жизнь которой отдана детям и несносному мужу; семья Щербацких, одна из старинных московских аристократических фамилий; мать Вронского и целая галерея представителей петербургского светского общества. Петербургский свет резко отличается от московского. Москва — добрый, домашний, ленивый, патриархальный, старый город, Петербург — изысканная, холодная, официальная, модная и сравнительно молодая столица, где я сам родился 30 лет спустя. Конечно, нельзя забыть о Каренине, муже главной героини, сухом, добропорядочном господине, жестоком в своих холодных добродетелях, идеальном государственном служащем, косном бюрократе, лицемере и тиране, охотно принимающем поддельную мораль своего круга. В иные минуты он способен на добрые порывы, на широкий жест, но быстро забывает об этом и ради них не может поступиться своей карьерой. У постели Анны, еще не оправившейся после родов и уверенной в близкой смерти (которая, однако, ее минует), Каренин прощает Вронского и пожимает ему руку с истинным христианским смирением и великодушием. Вскоре он опять изменится, станет холодным и неприветливым, но в этот миг близость смерти все меняет, и в глубине души Анна любит его так же, как и Вронского: обоих зовут Алексеями, оба они снятся ей во сне как спутники ее жизни. Его искренность и доброта продлятся недолго, и когда Каренин попытается добиться развода (который не очень изменил бы его жизнь, но так много значит для Анны) и вдруг столкнется с неприятными осложнениями, он просто-напросто откажется действовать дальше, ни на минуту не задумавшись о том, что значит для Анны его отказ. Более того, он находит удовольствие в своей праведности.

Одна из величайших книг о любви в мировой литературе, «Анна Каренина» — не только роман-интрига. Толстого глубоко волновали вопросы нравственности как самые важные, вечные и общечеловеческие. И вот какая нравственная идея заложена в «Анне Карениной» — вовсе не та, что вычитает небрежный читатель. Мораль не в том, что Анна должна платить за измену мужу (в известном смысле так можно сформулировать мораль, лежащую на самом дне «Мадам Бовари»). Дело не в этом, конечно, и вполне очевидно, почему: останься Анна с мужем, умело скрыв от света свою измену, ей не пришлось бы платить за нее ни счастьем, ни жизнью. Анна наказана не за свой грех (она могла бы жить с мужем и дальше), не за нарушение общественных норм, весьма временных, как все условности, и не имеющих ничего общего с вневременными, вечными законами морали. Так в чем же тогда нравственный смысл романа? Мы легче поймем его, если посмотрим на другую линию книги и сравним историю Левина — Кити с историей Вронского — Анны. Женитьба Левина основана на метафизическом, а не физическом представлении о любви, на готовности к самопожертвованию, на взаимном уважении. Союз Анны и Вронского основан лишь на физической любви и потому обречен. На первый взгляд может показаться, что общество покарало Анну за любовь к человеку, который не был ей мужем. Конечно, такого рода «мораль» совершенно «аморальна», не говоря уже о художественной недостоверности, ведь у других представительниц света, того же высшего общества сколько угодно любовных связей, только тайных, «под темной вуалью». (Вспомните синюю вуаль Эммы во время ее прогулки с Родольфом и черную вуаль во время свидания с Леоном.) Но честная несчастная Анна не надевает этой вуали, чтобы скрыть обман. Законы общества временны, Толстого же интересуют вечные проблемы. И вот его настоящий нравственный вывод: любовь не может быть только физической, ибо тогда она эгоистична, а эгоистичная любовь не созидает, а разрушает. Значит, она греховна. Толстой-художник с присущей ему силой образного видения сравнивает две любви, ставя их рядом и противопоставляя друг другу: физическую любовь Вронского и Анны (бьющуюся в тисках сильной чувственности, но обреченную и бездуховную) и подлинную, истинно христианскую (как ее называет Толстой) любовь Левина и Кити, тоже чувственную, но при этом исполненную гармонии, чистоты, самоотверженности, нежности, правды и семейного согласия.

Эпиграф из Библии: «Мне отмщение, и Аз воздам» (говорит Господь). «Послание к Римлянам», гл. 12, ст. 19. Что это значит? Во-первых, общество не имело права судить Анну, во-вторых, Анна не имела права наказывать Вронского, совершая самоубийство.

Джозеф Конрад, английский романист польского происхождения, в письме от 10 июня 1902 г. к Эдуарду Гарнетту, писателю средней руки, обмолвился: «Напомни обо мне своей жене, чей перевод «Анны Карениной» мне кажется великолепным. О самой же книге я невысокого мнения, так что перевод придал ей некоторого блеска» . Я никогда не прощу Конраду этого вздора. На самом деле перевод Гарнетт очень слабый.

Напрасно мы будем искать на страницах романа Толстого искусных флоберовских переходов в главах от одного героя к другому. Структура «Анны Карениной» более традиционна, хотя книга написана через 20 лет после «Мадам Бовари». Разговор между персонажами с упоминанием других действующих лиц, герои-посредники, устраивающие встречи главных героев, — таковы нехитрые и подчас довольно топорные приемы Толстого. Еще проще его резкие переходы от главы к главе при смене декораций.

Роман состоит из 8 частей, а каждая часть — в среднем из 30 коротких глав по 4 страницы. Автор ставит себе целью проследить две главные линии: Левина — Кити и Вронского — Анны, хотя существует и третья, подчиненная и посредническая линия Облонского — Долли, играющая особую роль в структуре романа и призванная по-разному связать две главные линии. Стива Облонский и Долли играют роль посредников между Левиным и Кити, Анной и ее мужем. Более того, пока Левин ведет холостяцкую жизнь, автор проводит тонкую параллель между Долли Облонской и левинским идеалом матери, который он найдет для своих собственных детей в Кити. Кроме того, разговор с крестьянкой кажется Долли таким же чудом, как Левину — разговор с мужиком о сельском хозяйстве. Действие романа начинается в феврале 1872 г. и продолжается до июня 1876 г.: проходит в общей сложности четыре с половиной года. Оно перемещается из Москвы в Петербург и развивается в четырех поместьях (поместье старой графини Вронской под Москвой также играет определенную роль в книге, хотя мы его ни разу не видим).

В первой части романа главная тема — скандал в доме Облонских, с которого все начинается, и второстепенная тема — треугольник Кити — Левин — Вронский. Два лейтмотива, две главные темы — измена Облонского и разрыв Кити с Вронским из-за его увлечения Анной; — это вступление к трагической теме Вронского и Анны, которая не завершится так гладко, как перипетии Облонского и Долли или страдания Кити. Долли вскоре прощает своего вероломного мужа из любви к нему и ради пятерых детей, а также потому, что, по мнению Толстого, двое женатых и многодетных людей навеки связаны законом. Через два года после разрыва с Вронским Кити выходит замуж за Левина, и начинается идеальный с точки зрения Толстого брак. Но Анна, ставшая любовницей Вронского после десяти месяцев его ухаживаний, переживает крах своей семейной жизни и через четыре года после начала книги совершает самоубийство.

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.

Все смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно чувствовалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и домочадцами. Все члены семьи и домочадцы чувствовали, что нет смысла в их сожительстве и что на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся люди более связаны между собой, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских. Жена не выходила из своих комнат, мужа третий день не было дома. Дети бегали по всему дому, как потерянные; англичанка поссорилась с экономкой и написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел вчера со двора, во время самого обеда; черная кухарка и кучер просили расчета.

На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычный час, то есть в восемь часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.

«Да, да, как это было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, и не Il mio tesoro, а что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины».

Сон Стивы — род нелогичной комбинации, поспешно выхваченной из жизни постановщиком снов. Не подумайте, что эти столы просто покрыты стеклом — они целиком сделаны из стекла. Графинчики, итальянское пение и в то же время женщины в образе графинчиков — одно из тех лаконичных сочетаний, которое часто использует любитель-постановщик. Это приятный сон, столь приятный, что он уводит от реальности. Стива просыпается не в супружеской постели, но в тиши своего кабинета. Однако не это самое интересное. Самое любопытное заключается в том, что автор искусно изображает легкомысленную и незатейливую, распутную, эпикурейскую природу Стивы через призму его сна. Это способ представить Облонского: мы знакомимся с ним через его сон. И еще сон с маленькими поющими женщинами будет разительно непохож на сон с бормочущим мужичком, который приснится Анне и Вронскому.

Мы продолжим наше исследование того, какие впечатления легли в основу сна, приснившегося Вронскому и Анне в следующих частях романа. Самое значительное из них относится ко времени ее приезда в Москву и встречи с Вронским. «На другой день, в 11 часов утра, Вронский выехал на станцию Петербургской железной дороги встречать мать, и первое лицо, попавшееся ему на ступеньках большой лестницы, был Облонский, ожидавший с этим же поездом сестру.

— А! Ваше сиятельство! — крикнул Облонский. — Ты за кем?

— Я за матушкой, — улыбаясь, как и все, кто встречался с Облонским, отвечал Вронский, пожимая ему руку, и вместе с ним взошел на лестницу. — Она нынче должна быть из Петербурга.

— А я тебя ждал до двух часов. Куда же поехал от Щербацких?

— Домой, — отвечал Вронский. — Признаться, мне так было приятно вчера после Щербацких, что никуда не хотелось.

— Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам, юношей влюбленных узнаю по их глазам, — продекламировал Степан Аркадьич точно так же, как прежде Левину. Вронский улыбнулся с таким видом, что он не отрекается от этого, но тотчас же переменил разговор.

— А ты кого встречаешь? — спросил он.

— Я? я хорошенькую женщину, — сказал Облонский.

— Вот как!

— Honni soit qui mal y pense! Сестру Анну.

— Ах, это Каренину? — сказал Вронский.

— Ты ее, верно, знаешь?

— Кажется, знаю. Или нет… Право, не помню, — рассеянно отвечал Вронский, смутно представляя себе при имени Карениной что-то чопорное и скучное.

— Но Алексея Александровича, моего знаменитого зятя, верно, знаешь. Его весь мир знает.

— То есть знаю по репутации и по виду. Знаю, что он умный, ученый, божественный что-то… Но ты знаешь, это не в моей… not in my line, — сказал Вронский».

«Вронский пошел за кондуктором в вагон и при входе в отделение остановился, чтобы дать дорогу выходившей даме. С привычным тактом светского человека, по одному взгляду на внешность этой дамы, Вронский определил ее принадлежность к высшему свету. Он извинился и пошел было в вагон, но почувствовал необходимость еще раз взглянуть на нее — не потому, что она была очень красива, не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное. Когда он оглянулся, она тоже повернула голову. Блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц, серые глаза дружелюбно, внимательно остановились на его лице, как будто она признавала его, и тотчас же перенеслись на подходившую толпу, как бы ища кого-то. В этом коротком взгляде Вронский успел заметить сдержанную оживленность, которая играла в ее лице и порхала между блестящими глазами и чуть заметной улыбкой, изгибавшею ее румяные губы. Как будто избыток чего-то так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке. Она потушила умышленно свет в глазах, но он светился против ее воли в чуть заметной улыбке». Мать Вронского, путешествующая с этой дамой, то есть с Анной, представляет ей своего сына. Появляется Облонский. Затем, когда все выходят, происходит трагический случай. (Родольф впервые видит Эмму над тазом с кровью. Вронский встречается с Анной тоже над окровавленным телом.)

«…вдруг несколько человек с испуганными лицами пробежали мимо. Пробежал и начальник станции в своей необыкновенного цвета фуражке. (Черной и красной.) Очевидно, что-то случилось необыкновенное». Они узнают, что сторож был то ли пьян, то ли слишком закутан от сильного мороза, не услышал идущего назад поезда, и его раздавило. Анна спрашивает, нельзя ли что-нибудь сделать для вдовы — у него большая семья; Вронский взглянул на нее и сказал матери, что он скоро вернется. Потом мы узнаем, что он передал 200 рублей для семьи погибшего. (Обратите внимание на замешкавшегося сторожа. Эта смерть соединяет судьбы Анны и Вронского. Все эти подробности необходимы для понимания их двойного сна.)

«Выходившие люди все еще переговаривались о том, что случилось.

— Вот смерть-то ужасная! — сказал какой-то господин, проходя мимо. — Говорят, на два куска.

— Я думаю, напротив, самая легкая, мгновенная, — заметил другой. (И Анна запомнила его слова.)

— Как это не примут мер, — говорил третий.

Каренина села в карету, и Степан Аркадьич с удивлением увидал, что губы ее дрожат и она с трудом удерживает слезы.

— Что с тобой, Анна? — спросил он, когда они отъехали несколько сот сажен.

— Дурное предзнаменование, — сказала она.

— Какие пустяки! — сказал Степан Аркадьич». И он продолжает говорить о том, как он рад, что она приехала.

Остальные важные события, составляющие канву сна, произойдут позже. Анна встречает Вронского на балу и танцует с ним — но это всего лишь мимолетная встреча. Она возвращается в Петербург, помирив Долли с братом Стивой. «Ну, все кончено, и слава Богу!» (ее интерес к Вронскому) — была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой (ее горничная), и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя жизнь, хорошая и привычная, по-старому».

Все в том же духе озабоченности, в котором она находилась весь этот день, Анна с удовольствием и отчетливостью устроилась в дорогу; своими маленькими ловкими руками она отперла и заперла красный мешочек, достала подушечку, положила себе на колени и, аккуратно закутав ноги, спокойно уселась. Больная дама укладывалась уже спать. Две другие дамы заговаривали с ней, и толстая старуха укутывала ноги и выражала замечания о топке. Анна ответила несколько слов дамам, но, не предвидя интереса от разговора, попросила Аннушку достать фонарик, прицепила его к ручке кресла и взяла из своей сумочки разрезной ножик и английский роман. Первое время ей не читалось. Сначала мешала возня и ходьба; потом, когда тронулся поезд, нельзя было не прислушаться к звукам; потом снег, бивший в левое окно и налипавший на стекло, и вид закутанного, мимо прошедшего кондуктора, занесенного снегом с одной стороны (характерная художественная деталь — так как ветер дует с одной стороны, — которая к тому же прекрасно передает направление мыслей Анны, потерю внутреннего равновесия), и разговоры о том, какая теперь страшная метель на дворе, развлекали ее внимание. Далее все было то же и то же; та же тряска с постукиваньем, тот же снег в окно, те же быстрые переходы от парового жара к холоду и опять к жару, то же мелькание тех же лиц в полумраке и те же голоса, и Анна стала читать и понимать читаемое. Аннушка уже дремала, держа красный мешочек на коленах широкими руками в перчатках, из которых одна была прорвана (один из тех разрывов в ткани самой жизни, которые так точно соответствуют ее надрывному настроению). Анна Аркадьевна читала и понимала, но ей неприятно было читать, то есть следить за отражением жизни других людей. Ей слишком самой хотелось жить. Читала ли она, как героиня романа ухаживала за больным, ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате больного; читала ли она о том, как член парламента говорил речь, ей хотелось говорить эту речь; читала ли она о том, как леди Мери ехала верхом за стаей и дразнила невестку и удивляла всех своею смелостью, ей хотелось это делать самой. Но делать нечего было, и она, перебирая своими маленькими руками гладкий ножичек, усиливалась читать . (Была ли она хорошим читателем с нашей точки зрения? Не напоминает ли ее сопереживание тому, что происходит в книге, другую героиню, Эмму?)

Герой романа уже начинал достигать своего английского счастия, баронетства и имения, и Анна желала с ним вместе ехать в это имение, как вдруг она почувствовала, что ему должно быть стыдно и что ей стыдно этого самого (она подставляет на его место Вронского). Но чего же ему стыдно? «Чего же мне стыдно?» — спросила она себя с оскорбленным удивлением. Она оставила книгу и откинулась на спинку кресла, крепко сжав в обеих руках разрезной ножик. Стыдного ничего не было. Она перебрала все свои московские воспоминания. Все были хорошие, приятные. Вспомнила бал, вспомнила Вронского и его влюбленное покорное лицо, вспомнила все свои отношения с ним: ничего не было стыдного. А вместе с тем на этом самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось, как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила о Вронском, говорил ей: «Тепло, очень тепло, горячо». (Существует игра, в которой прячут предмет и ищут с помощью указаний: «тепло-холодно». Обратите внимание, что в вагоне тепло и холод тоже все время сменяют друг друга.) «Ну что же? — сказала она себе решительно, пересаживаясь в кресле. — Что же это значит? Разве я боюсь взглянуть прямо на это? Ну что же? Неужели между мной и этим офицером-мальчиком существуют и могут существовать какие-нибудь другие отношения, кроме тех, что бывают с каждым знакомым?» Она презрительно усмехнулась и опять взялась за книгу, но уже решительно не могла понимать того, что читала. Она провела разрезным ножом по стеклу, потом приложила его гладкую и холодную поверхность к щеке (снова контраст между теплом и холодом) и чуть вслух не засмеялась от радости, вдруг беспричинно овладевшей ею (возобладала ее эмоциональная натура). Она чувствовала, что нервы ее, как струны, натягиваются все туже и туже на какие-то завинчивающиеся колышки. Она чувствовала, что глаза ее раскрываются больше и больше, что пальцы на руках и ногах нервно движутся, что в груди что-то давит дыханье и что все образы и звуки в этом колеблющемся полумраке с необычайною яркостью поражают ее. На нее беспрестанно находили минуты сомнения, вперед ли едет вагон, или назад (сравните это выражение с важной метафорой в рассказе «Смерть Ивана Ильича»), или вовсе стоит. Аннушка ли подле нее или чужая? «Что там, на ручке, шуба ли это или зверь? И что сама я тут? Я сама или другая?» Ей страшно было отдаваться этому забытью. Но что-то втягивало в него, и она по произволу могла отдаваться ему и воздерживаться. Она поднялась, чтоб опомниться, откинула плед и сняла пелерину теплого платья. На минуту она опомнилась и поняла, что вошедший худой мужик в длинном нанковом пальто, на котором недоставало пуговицы (еще один штрих в ее настроении), был истопник, что он смотрел на термометр, что ветер и снег ворвались за ним в дверь (слабый намек); но потом опять все смешалось… Мужик этот… принялся грызть что-то в стене, старушка стала протягивать ноги во всю длину вагона и наполнила его черным облаком; потом что-то страшно заскрипело и застучало, как будто раздирали кого-то (обратите внимание на этот полусон); потом красный огонь ослепил глаза, и потом все закрылось стеной. Анна почувствовала, что она провалилась. Но все это было не страшно, а весело. Голос окутанного (обратите внимание и на этот штрих) и занесенного снегом человека прокричал что-то ей над ухом. Она поднялась и опомнилась; она поняла, что подъехали к станции и что это был кондуктор. Она попросила Аннушку подать ей опять снятую пелерину и платок, надела их и направилась к двери.

— Выходить изволите? — спросила Аннушка.

— Да, мне подышать хочется. Тут очень жарко.

И она отворила дверь. Метель и ветер рванулись ей навстречу и заспорили с ней о двери. И это ей показалось весело. Она отворила дверь и вышла. (Сравните этот эпизод с тем, как ветер борется с Левиным в конце книги.) Ветер как будто только ждал ее (вновь трогательное заблуждение: люди, утратившие душевное равновесие, склонны приписывать явлениям природы человеческие свойства), радостно засвистал и хотел подхватить и унести ее, но она сильной рукой взялась за холодный столбик и, придерживая платье, спустилась на платформу и зашла за вагон. Ветер был силен на крылечке, на платформе за вагонами было затишье».

«Страшная буря рвалась и свистела между колесами вагонов по столбам из-за угла станции. Вагоны, столбы, люди, все, что было видно, — было занесено с одной стороны снегом и заносилось все больше и больше. (Отметьте составную часть ее будущего сна.) <…> Согнутая тень человека проскользнула под ее ногами, и послышались стуки молотка по железу. «Депешу дай!» — раздался сердитый голос с другой стороны из бурного мрака. <…> занесенные снегом, пробегали обвязанные люди. Какие-то два господина с огнем папирос во рту прошли мимо ее. Она вздохнула еще раз, чтобы надышаться, и уже вынула руку из муфты, чтобы взяться за столбик и войти в вагон, как еще человек в военном пальто подле нее самой заслонил ей колеблющийся свет фонаря. Она оглянулась и в ту же минуту узнала лицо Вронского. Приложив руку к козырьку, он наклонился пред ней и спросил, не нужно ли ей чего-нибудь, не может ли он служить ей? Она довольно долго, ничего не отвечая, вглядывалась в него и, несмотря на тень, в которой он стоял, видела, или ей казалось, что видела, и выражение его лица и глаз. Это было опять то выражение почтительного восхищения, которое так подействовало на нее вчера. <…>

— Я не знала, что вы едете. Зачем вы едете? — сказала она, опустив руку, которою взялась было за столбик. И неудержимая радость и оживление сияли на ее лице.

— Зачем я еду? — повторил он, глядя ей прямо в глаза. — Вы знаете, я еду для того, чтобы быть там, где вы, — сказал он, — я не могу иначе. И в это же время, как бы одолев препятствия, ветер засыпал снег с крыши вагона, затрепал каким-то железным оторванным листом, и впереди плачевно и мрачно заревел густой свисток паровоза…

…И, взявшись рукой за холодный столбик, она поднялась на ступеньки и быстро вошла в сени вагона. <…>

В Петербурге, только что остановился поезд и она вышла, первое лицо, обратившее ее внимание, было лицо мужа. «Ах, Боже мой! отчего у него стали такие уши?» — подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы».

«Он (Левин) шел по дорожке к катку и говорил себе: «Надо не волноваться, надо успокоиться. О чем ты? Чего ты? Молчи, глупое», — обращался он к своему сердцу. И чем больше он старался себя успокоить, тем все хуже захватывало ему дыхание. Знакомый встретился и окликнул его, но Левин даже не узнал, кто это был. Он подошел к горам, на которых гремели цепи спускаемых и поднимаемых салазок, грохотали катившиеся салазки и звучали веселые голоса. Он прошел еще несколько шагов, и пред ним открылся каток, и тотчас же среди всех катавшихся он узнал ее.

Он узнал, что она тут, по радости и страху, охватившим его сердце. Она стояла, разговаривая с дамой, на противоположном конце катка. Ничего, казалось, не было особенного ни в ее одежде, ни в ее позе; но для Левина так же легко было узнать ее в этой толпе, как розан в крапиве. <…> На льду собирались в этот день недели и в эту пору дня люди одного кружка, все знакомые между собою. Были тут и мастера кататься, щеголявшие искусством, и учившиеся за креслами, с робкими неловкими движениями, и мальчики, и старые люди, катавшиеся для гигиенических целей; все казались Левину избранными счастливцами, потому что они были тут, вблизи от нее. Все катавшиеся, казалось, совершенно равнодушно обгоняли, догоняли ее, даже говорили с ней и совершенно независимо от нее веселились, пользуясь отличным льдом и хорошею погодой. Николай Щербацкий, двоюродный брат Кити, в коротенькой жакетке и узких панталонах, сидел с конькам на ногах на скамейке и, увидав Левина, закричал ему:

— А, первый русский конькобежец! Давно ли? Отличный лед, надевайте же коньки.

— У меня и коньков нет, — отвечал Левин, удивляясь этой смелости и развязности в ее присутствии и ни на секунду не теряя ее из вида, хотя и не глядел на нее. Он чувствовал, что солнце приближалось к нему. Она была на угле и, тупо поставив узкие ножки в высоких ботинках, видимо робея, катилась к нему. Отчаянно махавший руками и пригибавшийся к земле мальчик в русском платье обгонял ее. Она катилась не совсем твердо; вынув руки из маленькой муфты, висевшей на снурке, она держала их наготове и, глядя на Левина, которого она узнала, улыбалась ему и своему страху. Когда поворот кончился, она дала себе толчок упругою ножкой и под катилась прямо к Щербацкому; и, ухватившись за него рукой, улыбаясь, кивнула Левину. Она была прекраснее, чем он воображал ее. <…> но что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых… <…>

— Давно ли вы здесь? — сказала она, подавая ему руку. — Благодарствуйте, — прибавила она, когда он поднял платок, выпавший из ее муфты. (Толстой внимательно следит за своими героями. Он лепит их речь и жесты, но они обретают свою собственную манеру говорить и двигаться в том мире, который он для них создал. Понятно ли это? Мне кажется, что да.)

— Я не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.

Она внимательно посмотрела на него, как бы желая понять причину его смущения.

— Вашу похвалу надо ценить. Здесь сохранились предания, что вы лучший конькобежец, — сказала она, стряхивая маленькою ручкой в черной перчатке иглы инея, упавшие на муфту. (Снова «ледяной» штрих.)

— Да, я когда-то со страстью катался; мне хотелось дойти до совершенства.

— Вы все, кажется, делаете со страстью, — сказала она, улыбаясь. — Мне так хочется посмотреть, как вы катаетесь. Надевайте же коньки, и давайте кататься вместе.

«Кататься вместе! Неужели это возможно?» — думал Левин, глядя на нее.

— Сейчас надену, — сказал он.

И он пошел надевать коньки.

— Давно не бывали у нас, сударь, — говорил катальщик, поддерживая ногу и навинчивая каблук. — После вас никого из господ мастеров нету. Хорошо ли так будет? — говорил он, натягивая ремень».

Немного погодя «один из молодых людей, лучший из новых конькобежцев, с папироской во рту, в коньках, вышел из кофейной и, разбежавшись, пустился на коньках вниз по ступеням, громыхая и подпрыгивая. Он влетел вниз и, не изменив даже свободного положения рук, покатился по льду.

— Ах, это новая штука! — сказал Левин и тотчас же побежал наверх, чтобы сделать эту новую штуку.

— Не убейтесь, надо привычку! — крикнул ему Николай Щербацкий.

Левин вошел на приступки, разбежался сверху сколько мог и пустился вниз, удерживая в непривычном движении равновесие руками. На последней ступени он зацепился, но, чуть дотронувшись до льда рукой, сделал сильное движение, справился и, смеясь, покатился дальше».

Мы присутствуем на обеде, через два года после того, как Кити отказала Левину, на приеме в доме Облонских. Сначала нужно привести небольшой отрывок о скользком грибе.

«— А вы убили медведя, мне говорили? — сказала Кити, тщетно стараясь поймать вилкой непокорный, отскальзывающий гриб и встряхивая кружевами, сквозь которые белела ее рука. (Великолепное зрение великого писателя, всегда подмечающего, что в следующий момент предпримут его живые куклы.) — Разве у вас есть медведи? — прибавила она, вполоборота повернув к нему свою прелестную головку и улыбаясь». Теперь мы переходим к знаменитой сцене с мелом. После обеда Кити и Левин на минуту оказываются одни. «…Кити, подойдя к расставленному карточному столу, села и, взяв в руку мелок, стала чертить им по новому зеленому сукну расходящиеся круги.

Они возобновили разговор, шедший за обедом: о свободе, занятиях женщин. Левин был согласен с мнением Дарьи Александровны, что девушка, не вышедшая замуж, найдет себе дело женское в семье. <…> Наступило молчание. Она все чертила мелом по столу. Глаза ее блестели тихим блеском. Подчиняясь ее настроению, он чувствовал во всем существе своем все усиливающееся напряжение счастия.

— Ах! я весь стол исчертила! — сказала она и, положив мелок, сделала движенье, как будто хотела встать.

«Как же я останусь один… без нее?» — с ужасом подумал он и взял мелок. — Постойте, — сказал он, садясь к столу.

— Я давно хотел спросить у вас одну вещь.

Он глядел ей прямо в ласковые, хотя и испуганные глаза.

— Пожалуйста, спросите.

— Вот, — сказал он и написал начальные буквы: к, в, м, о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили: «когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это, что никогда, или тогда?» Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он посмотрел на нее с таким видом, что жизнь его зависит от того, поймет ли она эти слова.

Она взглянула на него серьезно, потом оперла нахмуренный лоб на руку и стала читать. Изредка она взглядывала на него, спрашивая у него взглядом: «То ли это, что я думаю?»

— Я поняла, — сказала она, покраснев.

— Какое это слово? — сказал он, указывая на н, которым означалось слово никогда.

— Это слово значит никогда, — сказала она, — но это неправда! Он быстро стер написанное, подал ей мел и встал. Она написала: т, я, н, м, и, о. <…>

Он взглянул на нее вопросительно, робко.

— Только тогда?

— Да, — отвечала ее улыбка.

— А т… А теперь? — спросил он.

— Ну, так вот прочтите. Я скажу то, чего бы желала. Очень бы желала! — Она написала начальные буквы: ч, в, м, з, и, п, ч, б. Это значило: «чтобы вы могли забыть и простить, что было».

Все это немного натянуто. Хотя любовь, несомненно, творит чудеса, соединяет края пропасти между людьми и может сопровождаться случаями умилительной телепатии, — все же столь детальное чтение мыслей не очень убедительно. Однако жесты героев прелестны, и вся сцена художественно оправданна.

Толстой выступал за естественную жизнь. Природа, то есть Бог, распорядилась так, чтобы женщина страдала при родах сильнее, чем, скажем, самка дикобраза или кита. Поэтому он был яростным противником искусственного обезболивания. В журнале «Look», жалком подобии «Лайфа», за 8 апреля 1952 г. представлена серия фотографий под заголовком: «Я сфотографировала рождение моего ребенка». Исключительно несимпатичный младенец ухмыляется в углу страницы. Подпись гласит: «Лежа на родильном столе, миссис А. Х. Хезенквельд, писательница-фотограф (что бы это значило?) из Седар Рапидc, Айова, щелкнула своим фотоаппаратом и запечатлела эти необычайные мгновения — от первых схваток до первого крика ее первенца». Что же это за фотографии? К примеру: «Муж (в пошлом, раскрашенном от руки галстуке, с простецким, но удрученным видом) навещает жену в разгар родов» или «Миссис Хезенквельд фотографирует сестру Мэри, опрыскивающую роженицу дезинфицирующим средством».

Толстой бы очень рассердился.

Кроме опиума в небольших дозах, который почти не помогает, никаких обезболивающих средств не существовало. Время действия — 1875 г., и во всем мире женщины рожают точно так же, как две тысячи лет назад. Здесь звучит как бы двойная тема: красота и естественность природной драмы, ее тайна и ужас, увиденные глазами Левина. Современные методы, которые используют при родах (госпитализация), уничтожили бы всю прелесть великой 15-й главы из седьмой части, а обезболивание представляется совершенно невозможным Толстому-христианину. Кити рожает дома, Левин, конечно же, бродит по комнатам. «Он не знал, поздно ли, рано ли. Свечи уже все догорали. <…> Он слушал рассказ доктора и понимал его. Вдруг раздался крик, ни на что не похожий. Крик был так страшен, что Левин даже не вскочил; но, не переводя дыхание, испуганно-вопросительно посмотрел на доктора. Доктор склонил голову набок, прислушиваясь, и одобрительно улыбнулся. Все было так необыкновенно, что уж ничто не поражало Левина. <…> Он вскочил, на цыпочках вбежал в спальню, обошел Лизавету Петровну, княгиню и встал на свое место, у изголовья. Крик затих, но что-то переменилось теперь. Что — он не видел и не понимал и не хотел видеть и понимать. <…> Воспаленное, измученное лицо Кити с прилипшею к потному лицу прядью волос было обращено к нему и искало его взгляда. Поднятые руки просили его рук. Схватив потными руками его холодные руки, она стала прижимать их к своему лицу.

— Не уходи, не уходи! Я не боюсь, я не боюсь! — быстро говорила она. — Мама, возьмите сережки. Они мне мешают . (Обратите внимание на эти сережки, носовой платок, иглы инея на муфте и другие штрихи, сопутствующие Кити на протяжении всего романа.)

— Нет, это ужасно! Я умру, умру! Поди, поди! — закричала она, и опять послышался тот же ни на что не похожий крик.

Левин схватился за голову и выбежал из комнаты.

— Ничего, ничего, все хорошо! — проговорила ему вслед Долли . (Она прошла через это уже семь раз.)

Но, что б они ни говорили, он знал, что теперь все погибло. Прислонившись головой к притолоке, он стоял в соседней комнате и слышал что-то никогда не слыханное им: визг, рев, и он знал, что это кричало то, что было прежде Кити. Уже ребенка он давно не желал. Он теперь ненавидел этого ребенка. Он даже не желал теперь ее жизни, он желал только прекращения этих ужасных страданий.

— Доктор! Что же это? Что ж это? Боже мой! — сказал он, хватая за руку вошедшего доктора.

— Кончается, — сказал доктор. И лицо доктора было так серьезно, когда он говорил это, что Левин понял кончается в смысле — умирает». (Доктор, конечно, имел в виду, что через минуту она родит и это кончится.)

Затем начинается часть, оттеняющая красоту этого естественного явления. Кстати говоря, вся история художественной литературы в ее развитии есть исследование все более глубоких пластов жизни. Совершенно невозможно представить, что Гомер в 9 в. до н. э. или Сервантес в 17 в. н. э. описывали бы в таких невероятных подробностях рождение ребенка. Дело не в том, оправданны ли те или иные события или чувства этически или эстетически. Я хочу сказать, что художник, как и ученый, в ходе эволюции искусства или науки, все время раздвигает горизонт, углубляя открытия своего предшественника, проникая в суть явлений все более острым и блистательным взглядом, — и вот каков результат.

«Не помня себя, он вбежал в спальню. Первое, что он увидал, это было лицо Лизаветы Петровны. Оно было еще нахмуреннее и строже. Лица Кити не было. На том месте, где оно было прежде, было что-то страшное и по виду напряжения и по звуку, выходившему оттуда. (Здесь начинается красота всего описанного.) Он припал головой к дереву кровати, чувствуя, что сердце его разрывается. Ужасный крик не умолкал, он сделался еще ужаснее и, как бы дойдя до последнего предела ужаса, вдруг затих. Левин не верил своему слуху, но нельзя было сомневаться: крик затих, и слышалась тихая суетня, шелест и торопливые дыхания, и ее прерывающийся, живой и нежный, счастливый голос тихо произнес: «Кончено». Он поднял голову. Бессильно опустив руки на одеяло, необычайно прекрасная и тихая, она безмолвно смотрела на него и хотела и не могла улыбнуться. И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля все его тело… Упав на колени пред постелью, он держал пред губами руку жены и целовал ее, и рука эта слабым движением пальцев отвечала на его поцелуи. (Вся глава насыщена великолепными образами. Все фигуры речи, которые встречаются в ней, незаметно переходят в повествование. Но теперь мы готовы к сравнению, подытоживающему отрывок.) А между тем там, в ногах постели, в ловких руках Лизаветы Петровны, как огонек над светильником, колебалась жизнь человеческого существа, которого никогда прежде не было и которое так же, с тем же правом, с тою же значительностью для себя, будет жить и плодить себе подобных». Позднее мы отметим образ света, вспыхивающего перед самоубийством Анны. Смерть — освобождение души. Поэтому рождение ребенка и рождение души (в смерти) одинаково сопряжены с тайной, ужасом и красотой. Роды Кити и смерть Анны сходятся в этой точке.

Рождение веры в Левине, муки рождения веры.

«Левин шел большими шагами по большой дороге, прислушиваясь не столько к своим мыслям (он не мог еще разобрать их), сколько к душевному состоянию, прежде никогда им не испытанному. (Крестьянин, с которым он разговорился, сказал об одном мужике, что тот живет ради своего брюха и что ради брюха жить нельзя, нужно жить во имя истины, Бога, души.) <…> «Неужели я нашел разрешение всего, неужели кончены теперь мои страдания?» — думал Левин, шагая по пыльной дороге. <…> Он задыхался от волнения и, не в силах идти дальше, сошел с дороги в лес и сел в тени осин на нескошенную траву. Он снял с потной головы шляпу и лег, облокотившись на руку, на сочную, лопушистую лесную траву.

«Да, надо опомниться и обдумать, — думал он, пристально глядя на несмятую траву, которая была перед ним, и следя за движениями зеленой букашки, поднимавшейся по стеблю пырея и задерживаемой в своем подъеме листом снытки. — Все сначала, — говорил он себе, отворачивая лист снытки, чтобы он не мешал букашке, и пригибая другую траву, чтобы букашка перешла на нее. — Что радует меня? Что я открыл? <…> Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту силу, которая не в одном прошедшем дала мне жизнь, но теперь дает мне жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».

Но мы должны обратить внимание не на идеи. В конце концов, необходимо иметь в виду, что идеи в литературе не так важны, как образы и магия стиля. Нас интересует в данном случае не то, что думал Левин или сам Лев Николаевич, а букашка, так изящно обозначившая поворот, изгиб, движение мысли. Мы подходим к последним главам, где завершается линия Левина, к окончательному обращению Левина — но давайте вновь посмотрим на образы, предоставив идеям карабкаться друг на друга как им угодно. Слово, выражение, образ — вот истинное назначение литературы. Но не идеи.

В поместье Левина его семья и гости отправляются на пикник. Затем они возвращаются.

«Князь и Сергей Иваныч сели в тележку и поехали; остальное общество, ускорив шаг, пешком пошло домой.

Но туча, то белея, то чернея, так быстро надвигалась, что надо было еще прибавить шага, чтобы до дождя поспеть домой. Передовые ее, черные и низкие, как дым с копотью, облака с необыкновенною быстротой бежали по небу. До дома еще было шагов двести, а уже поднялся ветер, и всякую секунду можно было ждать ливня.

Дети с испуганным и радостным визгом бежали впереди. Дарья Александровна, с трудом борясь с своими облепившими ее ноги юбками, уже не шла, а бежала, не спуская с глаз детей. Мужчины, придерживая шляпы, шли большими шагами. Они были уже у самого крыльца, как большая капля ударилась и разбилась о край железного желоба. Дети и за ними большие с веселым говором вбежали под защиту крыши.

— Катерина Александровна? — спросил Левин у встретившей их в передней Агафьи Михайловны с плащами и пледами.

— Мы думали, с вами, — сказала она.

— А Митя?

— В Колке, должно, и няня с ними.

Левин схватил пледы и побежал в Колок.

В этот короткий промежуток времени туча уже настолько надвинулась своей серединой на солнце, что стало темно, как в затмение. Ветер упорно, как бы настаивая на своем (трогательное заблуждение ветра, как во время последнего путешествия Анны, но здесь явный образ переходит в сравнение), останавливал Левина и, обрывая листья и цвет с лип и безобразно и странно оголяя белые сучья берез, нагибал все в одну сторону: акации, цветы, лопухи, траву и макушки дерев. Работавшие в саду девки с визгом пробежали под крышу людской. Белый занавес проливного дождя уже захватил весь дальний лес и половину ближнего поля и быстро подвигался к Колку. Сырость дождя, разбивавшегося на мелкие капли, слышалась в воздухе.

Нагибая вперед голову и борясь с ветром, который вырывал у него платки (трогательная борьба продолжается), Левин уже подбегал к Колку и уже видел что-то белеющееся за дубом, как вдруг все вспыхнуло, загорелась вся земля и как будто над головой треснул свод небес. Открыв ослепленные глаза, Левин сквозь густую завесу дождя, отделившую его теперь от Колка, с ужасом увидал прежде всего странно изменившую свое положение зеленую макушку знакомого ему дуба в середине леса. (Сравните с эпизодом скачек, где Вронский вдруг понимает, что «положение его изменилось», когда лошадь, перелетая канавку, сломала себе спину.) «Неужели разбило?» — едва успел подумать Левин, как, все убыстряя и убыстряя движение, макушка дуба скрылась за другими деревьями, и он услыхал треск упавшего на другие деревья большого дерева.

Свет молнии, звук грома и ощущение мгновенно обданного холодом тела слились для Левина в одно впечатление ужаса.

— Боже мой! Боже мой, чтоб не на них! — проговорил он.

И хотя он тотчас же подумал о том, как бессмысленна его просьба о том, чтоб они не были убиты дубом, который уже упал теперь, он повторил ее, зная, что лучше этой бессмысленной молитвы он ничего не может сделать. <…> Они были на другом конце леса, под старою липой, и звали его. Две фигуры в темных платьях (они были в светлых), нагнувшись, стояли над чем-то. Это были Кити и няня. Дождь уже переставал, и начинало светлеть, когда Левин подбежал к ним. У няни подол был сух, но на Кити платье промокло насквозь и всю облепило ее. Хотя дождя уже не было, они все еще стояли в том же положении, в которое они стали, когда разразилась гроза. Обе стояли, нагнувшись над тележкой с зеленым зонтиком.

— Живы? Целы? Слава Богу! — проговорил он, шлепая по неубравшейся воде сбивавшеюся, полною воды ботинкой и подбегая к ним». (Он рассердился на жену.)

«Собрали мокрые пеленки…» (Мокрые от дождя? Непонятно. Обратите внимание, как проливной дождь превратился в милые сердцу мокрые пеленки. Силы природы отступили перед могуществом семейной жизни. Трогательная ошибка сменилась улыбкой счастливой семьи.)

Купание ребенка: «Одною рукой она (Кити) поддерживала под голову плавающего на спине и корячившего ножонки пухлого ребенка, другою она, равномерно напрягая мускул, выжимала на него губку.

Ребенка вынули на одной руке из ванны, окатили водой, окутали простыней, вытерли и после пронзительного крика подали матери.

— Ну, я рада, что ты начинаешь любить его, — сказала Кити мужу, после того как она с ребенком у груди спокойно уселась на привычном месте. — Я очень рада. А то это меня уже начинало огорчать. Ты говорил, что ничего к нему не чувствуешь.

— Нет, разве я говорил, что я не чувствую? Я только говорил, что я разочаровался.

— Как, в нем разочаровался?

— Не то что разочаровался в нем, а в своем чувстве; я ждал больше. Я ждал, что, как сюрприз, распустится во мне новое приятное чувство. И вдруг вместо этого — гадливость, жалость…

Она внимательно слушала его через ребенка, надевая на тонкие пальцы кольца, которые она снимала, чтобы мыть Митю». (Толстой всегда точно передает жест.) «Выйдя из детской и оставшись один, Левин тотчас же опять вспомнил ту мысль, в которой было что-то неясно.

Вместо того чтобы идти в гостиную, из которой слышны были голоса, он остановился на террасе и, облокотившись на перила, стал смотреть на небо. Уже совсем стемнело, и на юге, куда он смотрел, не было туч. Тучи стояли с противной стороны. Оттуда вспыхивала молния и слышался дальний гром. Левин прислушивался к равномерно падающим с лип в саду каплям и смотрел на знакомый ему треугольник звезд и на проходящий в середине его Млечный Путь с его разветвлением . (Прелестный и провидческий образ, отмеченный особым обаянием.) При каждой вспышке молнии не только Млечный Путь, но и яркие звезды исчезали, но, как только потухала молния, как будто брошенные какой-то меткой рукой, опять появлялись на тех же местах. (Понятно ли это сравнение?)

«Ну, что же смущает меня? — сказал себе Левин. <…> — Я спрашиваю об отношении к Божеству всех разнообразных верований всего человечества. <…> Что же я делаю? («Действительно, что?» — бормочет умный читатель.) Мне лично, моему сердцу, открыто, несомненно, знание, непостижимое разумом, а я упорно хочу разумом и словами выразить это знание. <…> Вопроса же о других верованиях и их отношениях к Божеству я не имею права и возможности решить».

Но она все-таки не рассмотрела бы его лица, если б опять молния, скрывшая звезды, не осветила его. При свете молнии она рассмотрела все его лицо и, увидав, что он спокоен и радостен, улыбнулась ему . (И вновь этот чисто практический прием — меткая деталь. Он помогает уяснить суть дела.) «Она понимает, — думал он, — она знает, о чем я думаю. Сказать ей или нет? Да, я скажу ей». Но в ту минуту, как он хотел начать говорить, она заговорила тоже.

— Вот что, Костя! Сделай одолжение, — сказала она, — поди в угловую и посмотри, как Сергею Ивановичу (его сводному брату)все устроили. Мне неловко. Поставили ли новый умывальник?

— Хорошо, я пойду непременно, — сказал Левин, вставая и целуя ее.

«Нет, не надо говорить, — подумал он, когда она прошла вперед его. — Это тайна, для меня одного нужная, важная и невыразимая словами.

Это новое чувство не изменило меня, не осчастливило, не просветило вдруг, как я мечтал, — так же как и чувство к сыну. Никакого тоже сюрприза не было. А вера — не вера — я не знаю, что это такое, — но чувство это так же незаметно вошло страданиями и твердо засело в душе.

Так же буду сердиться на Ивана-кучера, так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей души и другими, даже женой моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом, так же буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, — но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, какою была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!»

На этой мистической ноте кончается книга, которая мне кажется скорее дневниковой записью самого Толстого, а не его героя. Это как бы задник всей книги, ее Млечный Путь, линия семейной жизни Левина — Кити. Теперь перейдем к образам железа и крови, относящимся к линии Вронского и Анны, которая создает зловещий контраст с этим темным звездным небом.

Вронский впервые появляется в 14-й главе первой части у Щербацких, хотя он упоминался и раньше. Кстати сказать, именно здесь начинается интересный мотив «спиритизма», столоверчения, медиумов, впадающих в транс, и прочих модных в те времена забав. Вронский легкомысленно решает принять участие в этой модной затее, но значительно позднее, в 22-й главе седьмой части, и по странной случайности именно благодаря медиумическим видениям французского шарлатана, который нашел себе покровителей в высшем петербургском обществе, Каренин решает отказать Анне в разводе. Телеграмма, извещающая ее об этом, приходит в момент трагического обострения отношений между нею и Вронским и подталкивает ее к самоубийству.

Перед встречей с Вронским молодой чиновник из департамента ее мужа признается ей в любви, и она весело рассказывает об этом мужу; но сейчас, с первого же взгляда, которым она обменялась с Вронским на балу, в жизнь ее вторгается роковая тайна. Она ничего не говорит золовке о том, что Вронский дал деньги вдове погибшего железнодорожного служащего, тем самым тайно соединяя себя с будущим любовником. Потом Вронский приходит к Щербацким накануне бала в тот самый миг, когда Анна так живо вспоминает сына, с которым она рассталась на несколько дней, улаживая в Москве дела брата. Любовь к сыну будет потом постоянной преградой между ней и Вронским.

В сценах скачек во второй части множество откровенной символики. Во-первых, язвительный намек Каренина. В павильоне на скачках высокопоставленный генерал чином выше Каренина или член царской фамилии, подтрунивая над ним, спрашивает: «А вы не скачете?» — на что Каренин почтительно-двусмысленно отвечает: «Моя скачка труднее» . Ответ с подтекстом, ибо он может означать, что обязанности должностного лица сложней спортивного азарта, и намекает на сложное положение обманутого мужа, который должен скрывать его и найти изощренный компромисс между браком и карьерой. Важно отметить, что Анна признается в измене мужу на скачках, где лошадь ломает себе спину.

Еще более глубокий подтекст скрыт в поведении Вронского во время этих знаменательных скачек. Сломав спину Фру-Фру и разбив жизнь Анны, Вронский в сущности действует одинаково. Вы увидите, что выражение «у него дрожала нижняя челюсть» повторяется и в том и в другом эпизоде: в сцене падения Анны, когда он склоняется над ее грешным телом, и в сцене настоящего, реального падения с лошади, когда он стоит над умирающим животным. Весь тон этой главы о скачках с ее трогательной кульминацией отзовется в главах, где происходит самоубийство Анны. Взрыв страстного гнева, негодования на эту прекрасную беспомощную лошадь с тонкой шеей, которую он убил одним неловким движением, не поспев за нею и опустившись на седло раньше времени, особенно поразителен, если сравнить его с описанием, встречающимся у Толстого несколькими страницами ранее, когда Вронский готовится к скачкам: «он был как всегда спокоен и важен» — и вдруг поток проклятий, с которым он обрушился на поверженную кобылу.

«… пред ним, тяжело дыша, лежала Фру-Фру и, перегнув к нему голову, смотрела на него своим прелестным глазом. Все еще не понимая того, что случилось, Вронский тянул лошадь за повод. Она опять вся забилась, как рыбка, треща крыльями седла, выпростала передние ноги, но, не в силах поднять зада, тотчас же замоталась и опять упала на бок. С изуродованным страстью лицом, бледный и с трясущеюся нижнею челюстью, Вронский ударил ее каблуком в живот и опять стал тянуть за поводья. Но она не двигалась, а, уткнув храп в землю, только смотрела на хозяина своим говорящим взглядом.

— Ааа! — промычал Вронский, схватившись за голову. — Ааа! что я сделал! — прокричал он. — И проигранная скачка! И своя вина, постыдная, непростительная! И эта несчастная, милая, погубленная лошадь!»

Анна едва не умерла от родов. Я не буду распространяться о попытке Вронского покончить с собой после разговора с Карениным у ее постели. Это слабая сцена. Конечно, мотивы самоубийства легко объяснимы. Главный из них — уязвленное самолюбие, ведь муж Анны повел себя благороднее его. Сама Анна назвала своего мужа святым. Вронский стреляет в себя потому же, почему оскорбленный дворянин прошлого века вызывал своего обидчика на дуэль — не затем, чтобы убить, но напротив: чтобы тот выстрелил в него. Гибель от руки противника перечеркивает оскорбление. Если бы Вронский умер, он отомстил бы за себя угрызениями совести других людей. Если бы выжил, он разрядил бы пистолет в воздух, сохранив жизнь противнику, тем самым — унизив его. Такова подоплека всех дуэлей, хотя, конечно же, бывали случаи, когда оба дуэлянта желали убить друг друга.

К сожалению, Каренин не принял бы вызова, и Вронский должен сразиться сам с собой, погибнуть от собственного выстрела. Словом, попытка самоубийства — вопрос чести для Вронского, нечто вроде харакири, как его понимают японцы. С точки зрения общепринятой морали тут все правильно.

Но глава неубедительна с художественной точки зрения, с точки зрения структуры романа. Это незначительное событие вклинивается в тему сна-смерти, которая проходит через всю книгу и стилистически нарушает красоту и глубину самоубийства Анны. Если я не ошибаюсь, в главе о последнем путешествии героини в ее памяти ни разу не всплывает попытка Вронского покончить с собой. Не странно ли это? Анна должна была бы вспомнить о ней, задумав свой собственный роковой план. Толстой-художник понимал, что тема самоубийства Вронского звучит в иной тональности, что она другого оттенка и тона, решена совсем в ином ключе и стиле и художественно не связана с предсмертными мыслями Анны.

Двойной кошмар. Сон-кошмар играет исключительно важную роль в книге. Я говорю о «двойном кошмаре» потому, что и Анна и Вронский видят один и тот же сон. (Он скрепляет вензелеобразной связью два индивидуальных сознания — случай хорошо известный в так называемой реальной жизни.) Кроме того, ясно, что Анна и Вронский в этот миг телепатии переживают то же самое, что Кити с Левиным, когда они угадывают мысли друг друга и мелом пишут буквы признаний на зеленом сукне ломберного стола. Но между Кити и Левиным связь светлая, лучезарная, открывающая целые дали нежности, влюбленной привязанности, уважения и настоящего блаженства. Анна и Вронский видят гнетущий, чудовищный ночной кошмар с ужасными провидческими подробностями.

Как вы, должно быть, уже догадались, я мягко, но безоговорочно отметаю фрейдистское толкование снов с его упором на символы, которые, возможно, имеют какую-то реальную основу в довольно-таки плоском и педантичном уме венского шарлатана, но вовсе не в сознании людей, неприученных к современному психоанализу. Поэтому я буду говорить о теме кошмара, опираясь на понятия автора, то есть на толстовский художественный метод. И вот что я хочу сделать: я пройдусь с фонариком по темным закоулкам книги, где можно обнаружить три стадии двойного кошмара Анны и Вронского. Во-первых, доберусь до тех эпизодов внутренней жизни Анны и Вронского, из которых мог родиться этот кошмар. Во-вторых, я остановлюсь на самом сне, приснившемся им в переломный момент их переплетающихся жизней, и покажу, что хотя двойной сон распадается на составные части, результат, то есть сам кошмар — один и тот же, впрочем, у Анны он ярче и много детальнее. В-третьих, я покажу связь между кошмаром и самоубийством Анны, когда она понимает, что маленький страшный мужичок из ее сна делает с железом то же, что ее греховная жизнь сделала с ее душой: растаптывает и уничтожает — и что с самого начала идея смерти присутствовала на заднем плане ее страсти, за кулисами ее любви, что теперь она будет двигаться по направлению, указанному ей во сне, и поезд, то есть кусок железа, уничтожит ее тело.

Итак, посмотрим, из чего состоит двойной кошмар Анны и Вронского. Что я имею в виду, говоря о составных частях сна? Мы должны уяснить, что сон — это представление, театральная пьеса, поставленная в нашем сознании при приглушенном свете перед бестолковой публикой. Представление это обычно бездарное, со случайными подпорками и шатающимся задником, поставлено оно плохо, играют в нем актеры-любители. Но в данный момент нас интересует то, что актеры, подпорки и декорации взяты режиссером сна из нашей дневной жизни. Некоторые свежие и старые впечатления небрежно и наспех перетасованы на мутной сцене наших снов. Время от времени пробуждающийся мозг обнаруживает островок смысла во вчерашнем сне; и если это нечто очень яркое или хоть в чем-то совпадающее с глубинными пластами нашего сознания, тогда сон может составить единое целое и повторяться, возобновляться, что и происходит у Анны.

Каковы же впечатления, которые сон выносит на сцену? Очевидно, что они похищены из нашей дневной жизни, но приняли новые формы и вывернуты наизнанку экспериментатором-постановщиком, а вовсе не венским затейником. Кошмар Анны и Вронского принимает образ страшного мужичка с рыжей бородой, склонившегося над мешком, копошащегося в нем и что-то бормочущего по-французски, хотя по виду это русский пролетарий. Чтобы понять искусство Толстого, важно обратить внимание на то, как строится сон, на соединение обрывков, из которых этот кошмар должен состоять; построение начинается с их первой встречи, когда железнодорожного сторожа раздавило насмерть. Я предлагаю просмотреть все отрывки, где встречаются элементы, из которых составлен этот общий сон. Эти формообразующие впечатления я называю составляющими сна.

Воспоминание о раздавленном сокрыто на дне кошмара, который преследует Анну. Его же видит Вронский (хотя и не в таких подробностях). Как выглядел раздавленный? Во-первых, он весь закутан из-за мороза и поэтому не замечает поезда, который привез Анну и Вронского. Эта «закутанность» показана перед тем, как происходит несчастный случай, при помощи таких изобразительных средств: вот — впечатление Вронского на станции перед прибытием поезда, где едет Анна: «Сквозь морозный пар виднелись рабочие в полушубках, в мягких валеных сапогах, переходившие через рельсы загибающихся путей» — и когда прокатился паровоз, можно было увидеть кланяющегося машиниста, обвязанного и заиндевелого.

Этот раздавленный был несчастный, бедный человек, после которого осталось огромное семейство, — отсюда образ растерзанного бедняги.

Обратите внимание: этот несчастный — первое звено, связавшее Вронского и Анну. Анна знает, что Вронский дал деньги семье сторожа лишь ради нее, это его первый подарок ей, а замужняя женщина не должна принимать подарки от посторонних. Сторожа раздавило огромной массой железа. И вот первые впечатления Вронского при приближении поезда: «Слышался свист паровика на дальних рельсах и передвижение чего-то тяжелого» . Очень ярко изображено дрожание платформы.

Теперь посмотрим на этот образ: закутанный, раздавленный, расплющенный металлом человек. Идея «закутанности» прослеживается в странных сдвигах сна и яви, которые происходят у Анны по дороге в Петербург в ночном поезде. Закутанный, занесенный снегом кондуктор — и истопник, которого она видит в полусне, грызущий что-то в стене с таким звуком, словно кого-то раздирают на части; это все тот же раздавленный человек, только в другом обличье, символ чего-то сокровенного, постыдного, терзающего, ломающего и мучительного, лежащий на дне ее новой страсти к Вронскому. Именно закутанный человек объявляет остановку, на которой она встречает Вронского. Тяжелая железная идея связывается со всеми этими картинками во время ее путешествия домой. На этой остановке она видит скользнувшую под ногами, согнутую тень человека, бьющего молотком по железу, а потом — Вронского, который едет за нею в том же поезде и стоит около нее на платформе, где слышится стук молотка по железу. Черты раздавленного разрастаются и глубоко отпечатываются в ее сознании. Возникают два новых лейтмотива, сопровождающих мотив «закутанности»: «растерзанность» и «стук по железу».

Растерзанный человек нависает над текстом.

Он трудится над железными колесами.

Красный мешочек. Красный мешочек Анны приготовлен Толстым в 28-й главе первой части. Он описан как «игрушечный», «крошечный», но позднее он вырастет. Собираясь покинуть московский дом Долли, Анна, борясь с внезапно подступившими слезами, склоняет свое раскрасневшееся лицо над маленьким мешочком, в который она кладет ночной чепчик и батистовые платки. Она откроет этот красный мешочек, когда устроится в вагоне, чтобы вынуть подушечку, английский роман и нож для разрезания бумаги, а затем красный мешочек переходит в руки ее служанки, зевающей перед нею. Это последняя вещь, которую она роняет, бросаясь под поезд, через четыре с половиной года (в мае 1876-го), когда мешочек, который она старается отвязать, на минуту задерживает ее.

Теперь мы подходим к тому, что обозначалось словом «падение». В моральном смысле сцена эта очень далека от Флобера, от блаженства Эммы и сигары Родольфа в небольшом, залитом солнцем сосновом лесу неподалеку от Ионвиля. Через весь эпизод проходит развернутое смысловое сравнение супружеской измены с жестоким убийством — тело Анны растоптано и раздавлено ее любовником, ее грехом. Она жертва какой-то сокрушительной силы.

«То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.

— Анна! Анна! — говорил он дрожащим голосом. <…> Он чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им жизни. Это тело, лишенное им жизни, была их любовь, первый период их любви… Стыд пред духовною наготою своей давил ее и сообщался ему. Но, несмотря на весь ужас убийцы пред телом убитого, надо резать на куски, прятать это тело, надо пользоваться тем, что убийца приобрел убийством.

И с озлоблением, как будто со страстью, бросается убийца на это тело, и тащит, и режет его; так и он покрывал поцелуями ее лицо и плечи». Так развивается тема смерти, которая впервые зазвучала в тот миг, когда закутанный сторож попал под поезд, на котором Анна приехала в Москву.

Теперь мы подготовлены к двум снам, которые они увидят через год. Часть четвертая, глава 2.

«Вернувшись домой, Вронский нашел у себя записку от Анны. Она писала: «Я больна и несчастлива. Я не могу выезжать, но не могу долее не видать вас. Приезжайте вечером. В семь часов Алексей Александрович едет на совет и пробудет до десяти». Подумав с минуту о странности того, что она зовет его прямо к себе, несмотря на требование мужа не принимать его, он решил, что поедет. Вронский был в эту зиму произведен в полковники, вышел из полка и жил один. Позавтракав, он тотчас же лег на диван, и в пять минут воспоминания безобразных сцен, виденных им в последние дни (он был приставлен к иностранному принцу, вкусившему всевозможных удовольствий), перепутались и связались с представлением об Анне и мужике-обкладчике, который играл важную роль на медвежьей охоте; и Вронский заснул. Он проснулся в темноте (наступил вечер), дрожа от страха, и поспешно зажег свечу. «Что такое? Что? Что такое страшное я видел во сне? Да, да. Мужик-обкладчик, кажется, маленький, грязный, со взъерошенной бородкой, что-то делал нагнувшись и вдруг заговорил по-французски какие-то странные слова. Да, больше ничего не было во сне, — сказал он себе. — Но отчего же это было так ужасно?» Он живо вспомнил опять мужика и те непонятные французские слова, которые произносил этот мужик, и ужас пробежал холодом по его спине.

«Что за вздор!» — подумал Вронский и взглянул на часы . (Он опаздывал к Анне. Войдя в дом своей любовницы, он встретил выходящего Каренина.) Вронский поклонился, и Алексей Александрович, пожевав ртом, поднял руку к шляпе и прошел. Вронский видел, как он, не оглядываясь, сел в карету, принял в окно плед и бинокль и скрылся. Вронский вошел в переднюю. Брови его были нахмурены, и глаза блестели злым и гордым блеском. <…>

Еще в передней он услыхал ее удаляющиеся шаги. Он понял, что она ждала его, прислушивалась и теперь вернулась в гостиную.

— Нет! — вскрикнула она, увидав его, и при первом звуке ее голоса слезы вступили ей в глаза, — нет, если это так будет продолжаться, то это случится еще гораздо, гораздо прежде!

— Что, мой друг?

— Что? Я жду, мучаюсь, час, два… Нет, я не буду!.. Я не могу ссориться с тобой. Верно, ты не мог. Нет, не буду!

Она положила обе руки на его плечи и долго смотрела на него глубоким, восторженным и вместе испытующим взглядом . (Обратите внимание, первое, что она говорит ему, таинственно связано с ее смертью.) <…>

— Сон? — повторил Вронский и мгновенно вспомнил своего мужика во сне.

— Да, сон, — сказала она. — Давно уж я видела этот сон. Я видела, что я вбежала в свою спальню, что мне нужно там взять что-то, узнать что-то; ты знаешь, как это бывает во сне, — говорила она, с ужасом широко открывая глаза, — и в спальне, в углу стоит что-то.

— Ах, какой вздор! Как можно верить…

Но она не позволила себя перебить. То, что она говорила, было слишком важно для нее.

— И это что-то повернулось, и я вижу, что это мужик маленький с взъерошенною бородой и страшный. Я хотела бежать, но он нагнулся над мешком и руками что-то копошится там…

Она представила, как он копошится в мешке. Ужас был на ее лице. И Вронский, вспоминая свой сон, чувствовал такой же ужас, наполнявший его душу. — Он копошится и приговаривает по-французски, скоро-скоро и, знаешь, грассирует: «Il faut battre le fer, le broyer, le petrir…» И я от страха захотела проснуться, проснулась… но я проснулась во сне. И стала спрашивать себя, что это значит. И Корней мне говорит: «Родами, родами умрете, родами, матушка…» (Она умрет не родами. Она умрет «родами» души, при рождении веры.) <…>

Но вдруг она остановилась. Выражение ее лица мгновенно изменилось. Ужас и волнение вдруг заменились выражением тихого, серьезного и блаженного внимания. Он не мог понять значения этой перемены. Она слышала в себе движение новой жизни».

(Обратите внимание, что идея смерти перекликается с идеей рождения ребенка. Ее нужно связать с мерцанием света, символизирующим ребенка Кити, и со светом, который увидит Анна перед тем, как она умрет. Для Толстого смерть — рождение души.)

Теперь сравним сны Анны и Вронского. В главном они похожи, и оба основаны на происшествии, случившемся полтора года назад на железной дороге, когда сторожа раздавило поездом. Но у Вронского закутанный несчастный мужик заменен, лучше сказать — его играет крестьянин-обкладчик, участвовавший в медвежьей охоте. В сон Анны вторгаются впечатления из ее путешествия в Петербург — кондуктор, истопник. В обоих снах у страшного мужика взлохмаченная борода, он копошится и что-то бормочет — остатки «закутанного» образа. В обоих снах он наклоняется и бормочет по-французски (они оба обычно говорили по-французски в «поддельном», по мнению Толстого, мире), но Вронский не понимает, а вот Анна — понимает, что в этих французских словах звучит идея железа, то есть чего-то расплющенного и раздавленного, чем станет она сама.

Последний день Анны. Череда и последовательность событий этого майского дня 1876 г. вполне очевидны. В пятницу она ссорится с Вронским, потом они мирятся и решают уехать из Москвы в поместье Вронского в Центральной России в понедельник или во вторник, как ей хотелось. Вронский желает ехать позже из-за своих дел, которые ему необходимо закончить, но затем соглашается. (Он продает лошадь и дом, принадлежащий матери.)

В субботу от Облонского, который находится в Петербурге, приходит телеграмма, сообщающая, что Каренин вряд ли даст Анне развод. Анна вновь ссорится с Вронским, и Вронский целый день отсутствует, улаживая свои дела. В воскресенье утром, в последний день ее жизни, она просыпается от кошмара, который уже не раз снился ей, еще до того, как она стала любовницей Вронского. Мужичок с взъерошенной бородой что-то делает, склонившись над железом и бормоча бессмысленные французские слова, а она, как часто бывало с нею во сне, чувствует, что этот мужик не обращает на нее никакого внимания, но все, что он делает с железом, происходит с нею. Увидев этот чудовищный кошмар в последний раз, Анна замечает из своего окна, как Вронский ведет изысканную беседу с молодой дамой и ее матерью, которую старая графиня Вронская попросила передать бумаги из своего загородного имения. Их нужно подписать в связи с продажей дома. Вронский уезжает, так и не примирившись с Анной. Сначала он направляется в конюшни за лошадью, которую хочет продать, потом отсылает экипаж Анне и уезжает на поезде в загородное имение матери, чтобы получить ее подпись на бумагах. Первое письмо, где Анна умоляет его не оставлять ее одну, послано ею с кучером Михайлой в конюшни, но Вронский уже уехал, посыльный и письмо возвращаются обратно. Вронский приехал на станцию, чтобы отправиться на поезде к матери. Анна посылает все того же Михаилу с той же запиской к старой графине Вронской и одновременно посылает телеграмму ему вдогонку с просьбой вернуться к ней. Короткая телеграмма приходит прежде трагической записки.

Примерно в три часа пополудни она едет к Долли Облонской в легком двухместном экипаже с кучером Федором на козлах, и мы проследим ход ее мыслей. Будем придерживаться такого плана: около шести часов она приезжает домой и находит ответ на свою телеграмму — Вронский пишет, что он не может быть дома раньше десяти вечера. Она решает ехать на загородном поезде до станции Обираловка в имение его матери, чтобы найти Вронского, а если он не вернется к ней в город, решает ехать дальше, не важно куда, и никогда больше не видеться с ним. Поезд отбывает в восемь часов вечера, через двадцать минут она уже в Обираловке. Кругом полно народа, дело происходит в воскресенье, и разнообразные впечатления, праздничные и будничные, переплетаются с ее драматическими раздумьями. В Обираловке ее встречает кучер Михаила, которого она послала с запиской, он вновь приносит ответ от Вронского, извещающий ее, что тот не может вернуться до десяти часов вечера. Анна узнает у слуги, что молодая дама, на которой графиня Вронская хочет женить сына, находится в том же имении. Вся ситуация представляется ей дьявольской интригой, направленной против нее. Она решает покончить с собой и бросается под колеса грузового поезда в этот ясный майский воскресный вечер 1876 г., через 45 лет после смерти Эммы Бовари.

Такова цепь событий. Теперь вернемся на пять часов назад, к некоторым обстоятельствам ее последнего воскресного дня.

Поток Сознания, или Внутренний Монолог — способ изображения, изобретенный Толстым, русским писателем, задолго до Джеймса Джойса. Это естественный ход сознания, то натыкающийся на чувства и воспоминания, то уходящий под землю, то, как скрытый ключ, бьющий из-под земли и отражающий частицы внешнего мира; своего рода запись сознания действующего лица, текущего вперед и вперед, перескакивание с одного образа или идеи на другую без всякого авторского комментария или истолкования. У Толстого этот прием существует в зачатке, так как автор помогает читателю, у Джеймса Джойса он доведен до максимальной степени объективной записи.

Вернемся к последнему дню Анны. Москва, воскресенье 1876 г. После утреннего дождя погода прояснилась: «Железные кровли, плиты тротуаров, голыши мостовой, колеса и кожи, медь и жесть экипажей — все ярко блестело на майском солнце» . Три часа дня, воскресенье, Москва.

После ничем не кончившейся встречи с Долли, когда она случайно видится с Кити, она едет домой. По пути домой снова начинается поток сознания. Ее мысли движутся от случайного (единичного) к драматическому (общему). Толстый румяный господин принимает ее за свою знакомую, приподнимает лоснящуюся шляпу над лысою лоснящейся головой, потом убеждается, что он ошибся. «Он думал, что он меня знает. А он знает меня так же мало, как кто бы то ни было на свете знает меня. Я сама не знаю. Я знаю свои аппетиты, как говорят французы. Вот им хочется этого грязного мороженого. Это они знают наверное, — думала она, глядя на двух мальчиков, остановивших мороженика, который снимал с головы кадку и утирал концом полотенца потное лицо. — Всем нам хочется сладкого, вкусного. Нет конфет, то грязного мороженого. И Кити так же: не Вронский, то Левин. И она завидует мне. И ненавидит меня. И все мы ненавидим друг друга. Я Кити, Кити меня. Вот это правда. Тютькин, coiffeur… Je me fais coiffer par Тютькин… Я это скажу ему, когда он приедет, — подумала она и улыбнулась. Но в ту же минуту она вспомнила, что ей некому теперь говорить ничего смешного. — Да и ничего смешного, веселого нет. Все гадко. Звонят к вечерне, и купец этот как аккуратно крестится! — точно боится выронить что-то. Зачем эти церкви, этот звон и эта ложь? Только для того, чтобы скрыть, что мы все ненавидим друг друга, как эти извозчики, которые так злобно бранятся».

Кучер Федор правит, Петр сидит на козлах, она едет на станцию, чтобы отправиться в Обираловку. Мы вновь слышим поток сознания: «Да, о чем я последнем так хорошо думала? — старалась вспомнить она. — Тютькин, coiffeur? Нет, не то. Да, про то, что говорит Яшвин: борьба за существование и ненависть — одно, что связывает людей. Нет, вы напрасно едете, — мысленно обратилась она к компании в коляске четверней, которая, очевидно, ехала веселиться за город. — И собака, которую вы везете с собой, не поможет вам. От себя не уйдете». Кинув взгляд в ту сторону, куда оборачивался Петр, она увидала полумертвопьяного фабричного с качающеюся головой, которого вез куда-то городовой. «Вот этот — скорее, — подумала она. — Мы с графом Вронским также не нашли этого удовольствия, хотя и много ожидали от него». <…> «Да, нищая с ребенком. Она думает, что жалко ее. Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучать себя и других? Гимназисты идут, смеются. Сережа? — вспомнила она. (Снова внутренний лирический крик.) — Я тоже думала, что любила его, и умилялась над своею нежностью. А жила же я без него, променяла же его на другую любовь и не жаловалась на этот промен, пока удовлетворялась той любовью». И она с отвращением подумала о том, что она имела в виду, говоря себе о «той любви», — свою плотскую страсть к Вронскому.

Она приезжает на станцию и садится в поезд до Обираловки — ближайшей к поместью матери Вронского станции. Когда она занимает место, происходят два случая. Она слышит разговор по-французски и в то же время видит безобразного мужика со спутанными волосами, покрытого грязью, нагибающегося к колесам поезда. С невыносимым ощущением сверхъестественного узнавания она вспоминает свой прежний сон, страшного мужика, ударявшего по железу и бормочущего французские слова. Французский язык — символ фальши, а закутанный карлик — символ ее греха, отвратительного и опустошившего душу. Эти два образа сливаются в одну вспышку рока.

Вы увидите, что вагоны этого загородного поезда непохожи на ночной экспресс Москва — Петербург. В этом загородном поезде вагоны намного меньше и состоят из пяти купе. Здесь нет коридора. В каждом купе двери внутри и снаружи, так что люди входят и выходят, сильно хлопая пятью дверями, расположенными по обеим сторонам вагона. Так как коридора нет, кондуктору между остановками приходится стоять на подножке с той или иной стороны вагона. Максимальная скорость загородного поезда этого типа — примерно 35 миль в час. Она приезжает через двадцать минут в Обираловку и из записки, принесенной слугой, узнает, что Вронский отказался приехать сразу, как она умоляла его сделать. Она идет по платформе, обращаясь к своему собственному измученному сердцу.

«Две горничные, ходившие по платформе, загнули назад головы, глядя на нее, что-то соображая вслух о ее туалете: «Настоящие», — сказали они о кружеве, которое было на ней. Молодые люди не оставляли ее в покое. Они опять, заглядывая ей в лицо и со смехом крича что-то ненатуральным голосом, прошли мимо. Начальник станции, проходя, спросил, едет ли она. Мальчик, продавец квасу, не спускал с нее глаз. «Боже мой, куда мне?» — все дальше и дальше уходя по платформе, думала она. У конца она остановилась. Дамы и дети, встретившие господина в очках и громко смеявшиеся и говорившие, замолкли, оглядывая ее, когда она поравнялась с ними. Она ускорила шаг и отошла от них к краю платформы. Подходил товарный поезд. Платформа затряслась, и ей показалось, что она едет опять. И вдруг, вспомнив о раздавленном человеке в день ее первой встречи с Вронским, она поняла, что ей надо делать. Быстрым, легким шагом спустившись по ступенькам, которые шли от водокачки к рельсам, она остановилась подле вплоть мимо ее проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колесами и ту минуту, когда середина эта будет против нее.

«Туда! — говорила она себе, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок, которым были засыпаны шпалы, — туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя».

Она хотела упасть под поравнявшийся с ней серединою первый вагон. Но красный мешочек, который она стала снимать с руки, задержал ее, и было уже поздно: середина миновала ее. Надо было ждать следующего вагона. Чувство, подобное тому, которое она испытывала, когда, купаясь, готовилась войти в воду, охватило ее, и она перекрестилась. Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее все, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями. Но она не спускала глаз с колес подходящего второго вагона. И ровно в ту минуту, как середина между колесами поравнялась с нею, она откинула красный мешочек и, вжав в плечи голову, упала под вагон на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена. И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. «Где я? Что я делаю? Зачем?» Она хотела подняться, откинуться; но что-то огромное, неумолимое толкнуло ее в голову и потащило за спину. «Господи, прости мне все!» — проговорила она, чувствуя невозможность борьбы. Мужичок, приговаривая что-то, работал над железом. И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла».

Примечания

17. В. Набоков оставил в скобках следующий абзац: < Конечно же, он несравненно более тонкий человек, чем грубый любовник Эммы, но все же в иные минуты, когда у его возлюбленной случаются вспышки раздражения, он вполне может сказать про себя с интонацией Родольфа: «Ты теряешь время, моя девочка». >

18. В. Набоков вычеркнул следующее предложение: «Нужно отметить, что Анна, с такой мудростью и тактом помирившая поссорившихся супругов, одновременно приносит зло, покорив Вронского и разрушив его помолвку с Кити».

19. «Дом — дом — дом: колокольный звон семейной темы — дом, домочадцы. Толстой откровенно дает нам ключ на первой же странице романа: тема дома, тема семьи». (Из записных книжек Набокова.)

20. «Тогда я не могла иначе ответить». — Прим. ред.

21. Неточность В. Набокова: у Толстого речь идет о субботе и воскресенье. — Прим. ред.

Похожие статьи